"А зачем это тебе, старик?" - спросил он. "Как зачем? Зачем ты ходишь на выставки? Вдруг я узнаю тебя и начну учиться у тебя, вдруг я смогу быть тебе чем-нибудь полезен?"
Это было наивно и глупо. Во-первых, он до смерти не любил своих эпигонов. Было в этом что-то. Сам он не выставлялся, а его друзья зачастую заимствовали у него его личные, глубоко индивидуальные находки и выставляли как свои. Так поступил, например, на своей выставке на улице Жолтовского Владимир Галацкий. Во-вторых, он, давным-давно нашедший себя, признанный за рубежом и одержимый манией величия и собственными теориями, меньше всего нуждался в моих советах. Он криво усмехнулся и наотрез отказался от демонстрации мне своих работ, и было какое-то неудобство, при встречах радостно улыбались, обнимались и стремительно уходили друг от друга.
И только пять лет спустя Миша сам пригласил меня, Викторию и моего сына Федора.
Это было совсем не то, чего я ожидал, и поначалу раздражало меня не меньше, чем выставки на Малой Грузинской своей претенциозностью. Вокруг них было много шума, эпатажа, в работах же было много тенденциозности, сделанности и выдуманности. Но не все так однозначно. Неожиданными для меня однажды оказались работы Олега Целкова. На творчество Димы Краснопевцева я обратил внимание еще в сороковые годы, лет пятнадцать я дружил с ним и натюрморты его принимал безоговорочно. Нравилась мне экзистенциальность и их музыкальность, и чем-то напоминали они мне Моранди - все в себе, обманчиво предметны и с чувством собственного достоинства.
А тут было другое - работа рационального ума, уходящего в метафизику, а порой и в мистику, и в литературу, и здесь было не до шуток.
Ну, как же на самом деле мог я в себе совместить с работами Миши любовь к таинственной эпикурейке Нине Жилинской, к волнующей меня дерзкой и свободной древнегреческой вазописи, к художнику Иллариону Голицыну. Огромное впечатление тогда на меня произвели его спонтанные, таинственные и благородные картины, благодаря им я написал стихи (его программа - моя программа), навсегда сохранившие для меня свою актуальность...
Писать без оглядки - какое блаженство!
Без страха, по чувству избранства, по праву
Охоты и лени, по-детски, по-женски
И просто по нраву, и вовсе без правил!
Невнятно - опасно, понятно - случайно,
Беспечно - навечно, годами и наспех,
И на смех, и насмерть! Не бойтесь ошибок,
Завидное счастье - писать без оглядки.
Попробую выписать, что здесь сгодилось бы для Миши Шварцмана:
"по чувству избранства...",
"навечно, годами...",
"насмерть!".
Кажется, это все! Но нет, просто это стихи не о нем. Вот икона Новгородской школы - это и "без оглядки, и не бойтесь ошибок" и "по-детски", а у него школа-то византийская, раннее Средневековье, да еще ищи корни в миниатюре.
Точность, жесткость, символы, знаки, собственные каноны, да еще такая логическая вязь - один квадратик диктует, каким быть другому квадратику, не архитектоника, а иерархия форм.
Цвет же иррациональный идет мимо формы и содержания и продиктован концептуальными соображениями.
Я увяз в размышлениях.
Но удивительно! Как только Миша заговорил и по мере того, как он говорил, а где-то снисходил и разжевывал, мне все более и более становилось интересно. Что же это было?
Картины и иллюстрации к рассуждениям или наоборот?
Я понимал с трудом, не запоминал ничего, но мне было интересно, и отчасти волнительно. Да, он был личностью!
И общение с этим понятным-непонятным, как с небом, как с далью за далью, как и с любым крупным явлением жизни, обогащало.
Когда и где остановиться? Знаю - не знаю? Может быть, в незнании этом всегда есть частица и наших возможностей?
Год или два спустя я позвонил Мише. Я вернулся из Тарусы, где за два месяца написал около пятнадцати картин.
Я шел совсем в другом направлении, и руководил мною скорей сидящий во мне поэт и журналист, чем философ, одержимый мистическими озарениями и математическими моделями. Но что-то мне мерещилось, казалось, что именно в работах Миши содержится ответ, то, о чем забыл я в своей погоне за предметностью. И вдруг Миша мне говорит:
- Старик! Тебе же тогда все не понравилось, ты все заставлял меня говорить, а я работаю, не обижайся, сейчас ничего показывать не могу, потом как-нибудь.
Но никакого "потом" не наступило. Потом была в Нащокинском доме его посмертная выставка.
И вот фокус времени. Возвращаюсь назад, читаю, что я тогда, вернувшись от Миши, записал: "Трогательность, наивность, откровение, страдание, покаяние ничего этого в работах у Миши нет! Доминирует знание, самоуверенность, какая-то игра в кошки-мышки с символами и фактурами, где концепция важнее изображаемого предмета, а сконструированная идея важнее, чем размышление о ней".
Да, это была одна из разновидностей концептуального моделирования-медитирования.
Прошло десять лет. Сам я переменился? Время ли переменилось? Брожу по его посмертной выставке, меняю те минусы на плюсы. Ну, во-первых - живопись традиционная, колорит, светотеневые контрасты, гармонизация, цветопластика все замечательно!
Всю жизнь он строил Вавилонские башни, и вот идет их достраивание. Достраиваю их я, достраивают одинокие посетители выставки.
Добрался до неба и не испугался смешения языков?
Афоризмы? Я долго и внимательно рассматриваю каждое его произведение. Доминирует знание? Да нет, скорее интуиция. Видимо, поверил в себя, вкладывал эту свою веру в каждое движение кисти, в каждую форму, что была ступенькой то ли к Богу, то ли в ад. А может быть, это изображение вселенной: не игра в кошки-мышки, а любовь, требующая самозащиты?
Каждый мазок, как у Филонова, что-нибудь да значит. Концепция действительно важнее предмета, но ведь это правомерно, и это не предмет спора.
Да, не так, как Пастернак, не обиходные вещи в их простом применении, но какие-то очень важные микро- и макроэлементы, замеченные и любовно освоенные, на глазах идет кристаллообразование вверх, вниз, налево, направо.
Точки акупунктуры. Каждая связана с нервным центром, с какой-то черной дырой, но она у Миши не черная, а голубая или золотая. Если повесить рядом с картиной Миши картину Кончаловского, я имею в виду какую-нибудь раннюю работу, не окажется ли она туповатой? Как все это трудно.
Жил человек и всю жизнь стремился к совершенству. На людях - общительный, веселый, дома - сосредоточенный хранитель тайны, знаток талмуда, философ, инок, бесконечно одинокий и ранимый человек. Дни и ночи семьдесят лет он работал и совершил подвиг.
Вот на этом я и кончаю. Место его работам в музеях мира, а что к чему, разберется время.
30 апреля - 16 июля 1998
Леонид Николаевич Рабичев родился в Москве в 1923 году. Стихи начал писать в пятнадцать лет. В 1940 году поступил в Московский юридический институт, литературным кружком там руководил Осип Максимович Брик. Лейтенантом, командиром взвода, участвовал в освобождении Ржева, Смоленска, Борисова, Орши, Минска, Лиды, Гродно, в боях в Восточной Пруссии, потом в составе Первого Украинского фронта - в Силезии и Чехословакии. Награжден тремя орденами и медалями. В 1951 году окончил художественное отделение Московского полиграфического института. Работал художником в области рекламной и книжной графики. С 1959 года посещал студию повышения квалификации при горкоме графиков Москвы, руководил которой художник, кандидат наук Элий Михайлович Белютин. С 1960 года член Союза художников СССР. График, живописец, дизайнер. Участвовал в выставках студии Белютина 1961, 1962 гг.: ЦДРИ, Дом кино, Дом ученых, на Таганке, Манеж, "30 лет МОСХ".
Персональные выставки: 1958, 1964, 1977, 1989, 1991, 1994, 1999, 2000 года. Участвовал в международных выставках в Берлине, Монреале, Кембридже, Варшаве, Париже, Испании; живописные работы хранятся в музеях и частных коллекциях России и многих стран мира. С 1993 года член Союза писателей Москвы, автор десяти книг стихов.