Пан Богуслав Машкевич, хороший солдат, хоть и молодой, и ученый, описавший и этот, и другие походы князя, рассказывал о нем Скшетускому чудеса, что подтверждал и пан Володыевский. Видели они пороги и дивились им, в особенности страшному Ненасытцу, который ежегодно, как в древности Сцилла и Харибда, поглощал несколько десятков человек. Потом они направились на восток, в спаленные степи, где масса тлевшей травы не позволяла коннице двигаться — приходилось обматывать лошадям ноги кожей.
Там они встретили множество гадов и громадных змей в десять локтей длины и толщиной в руку. По дороге на одиноких дубах они вырезали pro aeterna rei memoria [22] гербы князя и наконец зашли в такую степную глушь, где и следов человека не было видно.
— Я уже думал, — говорил ученый, пан Машкевич, — что нам по примеру Улисса придется спуститься в Аид.
А пан Володыевский заметил:
— Солдаты из хоругви пана стражника Замойского, которая шла впереди, божились, что видели тот предел, которым кончается orbis terrarum [23].
Наместник в свою очередь рассказывал товарищам о Крыме, где провел почти полгода в ожидании ответа его ханского величества, о тамошних городах, уцелевших с давних времен, о татарах, об их военном могуществе и, наконец, о том страхе, в каком они жили при одном известии о нападении на Крым всех сил Речи Посполитой.
Разговаривая так каждый вечер, они ожидали прибытия князя. Между тем наместник представил своим ближайшим товарищам пана Лонгина Подбипенту, который, будучи человеком нежной души, сразу снискал всеобщее расположение, а выказав при упражнениях с мечом сверхчеловеческую силу, приобрел и всеобщее уважение. Он уже рассказывал то тому, то другому о предке Стовейке и о трех срубленных головах, промолчал только о своем обете, не решаясь стать предметом шуток. Особенно понравились они друг другу с паном Володыевским, так как у обоих были чувствительные сердца; через несколько дней они ходили уже вместе на крепостной вал вздыхать, один — по своей недосягаемой звездочке, то есть княжне Анне, другой — по незнакомке, от которой его отделяли три обещанные головы.
Володыевский тянул пана Лонгина в драгуны, но литвин твердо решил записаться в ряды панцирных, чтобы служить под начальством Скшетуского; с невыразимою радостью услыхал он в Лубнах, что все считают пана Скшетуского рыцарем без страха и упрека и одним из лучших княжеских офицеров. А тут еще в хоругви, где пан Скшетуский был поручиком, открывалась вакансия после пана Закшевского, по прозвищу "Miserere mei" [24], который две недели уже лежал безнадежно больной, так как у него открылись от сырости все раны. К любовным заботам наместника прибавилась еще и печаль: потеря старого товарища и испытанного друга; он целые дни ни на шаг не отходил от его изголовья, утешал его, как умел, и поддерживал в нем надежду на то, что они еще совершат вместе немало походов.
Но старик не нуждался в утешении. Он весело умирал на своем твердом рыцарском ложе, покрытом конской кожей, и почти с детской улыбкой поглядывал на распятие, висевшее над кроватью. Скшетускому он отвечал:
— Miserere mei, мосци-поручик, — я уже иду за небесными лаврами. Тело мое так продырявлено ранами, что я боюсь, пустит ли меня святой Петр, который должен блюсти пристойность в раю, в такой изодранной одежде. Но я ему скажу: "Святой Петр, заклинаю тебя Малховым ухом, не отринь меня: ведь это нехристи так искалечили мне телесную одежду… miserere mei! А случится архангелу Михаилу вновь воевать с адскими силами, старый Закшевский еще пригодится!"
И поручик, хотя сам, как солдат, много раз глядел смерти в глаза, не мог без слез слушать слов старика, смерть которого была похожа на закат погожего дня.
Однажды утром загудели колокола во всем лубенских костелах и церквах и возвестили кончину пана Закшевского. В этот же день князь приехал из Сенчи, а с ним паны Бодзиньский и Ляссота, вся свита, множество шляхты — в нескольких десятках колясок, так как съезд у пана Суффчиньского был огромный. Князь устроил роскошные похороны, желая почтить этим заслуги умершего и показать, как он любит настоящих рыцарей. В печальном кортеже участвовали все полки, стоящие в Лубнах; с валов стреляли из пушек и ружей. Конница шла от замка до кафедрального собора в боевом порядке, но со свернутыми знаменами, за нею пешие полки с ружьями вверх прикладами. Сам князь, весь в трауре, ехал за гробом в золотой карете, запряженной восемью белыми как снег конями с гривами и хвостами, выкрашенными в темно-красный цвет, и с черными страусовыми перьями на головах. Перед каретой шел отряд янычар, личной стражи князя, за коляской — пажи, одетые по-испански, на прекрасных лошадях, далее высшие придворные чины, дворяне, свита и, наконец, гайдуки. Процессия остановилась прежде всего у дверей костела, где ксендз Яскульский встретил гроб речью, начинающейся словами: "Куда так спешишь, мосци-пане Закшевский?" Потом говорило еще несколько человек, среди них и пан Скшетуский, как начальник и приятель покойного. Потом тело внесли в костел, и здесь говорил красноречивейший из проповедников, ксендз-иезуит Муховецкий, так выспренно и красиво, что сам князь заплакал. Он обладал сердцем мягким как воск и был истинным отцом своим солдатам. Он завел повсюду железную дисциплину, но в щедрости и доброте, какими пользовались его подчиненные вместе с их женами и детьми, никто с ним не мог равняться. Немилосердный и страшный в усмирении бунтов, он был истинным благодетелем не только шляхты, но и всего своего народа. Когда в сорок шестом году саранча уничтожила все посевы у чиншевиков, он простил им подати за целый год, подданным велел выдавать хлеб из своих кладовых, а после пожара в Хороле всех жителей сгоревшего города два месяца кормил на свой счет. Арендаторы и подстаросты в его экономиях дрожали при мысли, что до сведения князя дойдет слух о их злоупотреблениях или несправедливостях. Опека князя над сиротами была делом настолько верным, что в Заднепровье их иначе не называли, как "княжьими дытынами". Ими занималась сама княгиня Гризельда с помощью отца Муховецкого. Во всех княжеских землях царили порядок, достаток, справедливость и спокойствие, но вместе с тем и страх, потому что при малейшем сопротивлении гнев князя не знал границ: так в его натуре великодушие уживалось с суровостью. Но в те времена и в тех краях только суровостью можно было поддерживать жизнь и труд, и только благодаря ей вырастали города и села, земледелец брал верх над гайдамаком, купец спокойно мог провозить свои товары, колокола спокойно призывали верующих на молитву, враг не смел переступить границы, толпы разбойников погибали на колах или превращались в рядовых солдат, а пустынный край расцветал.
Дикому краю и диким жителям такая рука была необходима; в Заднепровье шли из Украины самые беспокойные элементы, сбегались крестьяне, которых манили плодородные земли, преступники, бежавшие из тюрем, одним словом, как сказал Ливий: "Pastorum convenrumque plebs transfuga ex suis populis" [25]. Удержать их в повиновении, превратить в спокойных поселян и вдвинуть в границы оседлой жизни мог только такой лев, при голосе которого все дрожало.
Пан Лонгин Подбипента, увидав в первый раз князя на похоронах, не верил собственным глазам. Он был так наслушан о его славе, что представлял его себе каким-то великаном, на голову выше всякого другого человека, а князь был роста небольшого и довольно худ. Он был еще молод, ему шел тридцать шестой год, но на лице его были следы ратных трудов. Если в Лубнах он жил как настоящий король, то во время многочисленных войн и походов он делил невзгоды со всеми, питался черным хлебом и спал на земле, на войлоке; а так как ему пришлось провести в лагере большую половину жизни, то это наложило на его лицо отпечаток. Но лицо его при первом же взгляде выдавало необыкновенного человека. На нем была запечатлена железная, непреклонная воля, величие, перед которым всякий невольно должен был склонять голову. Видно было, что этот человек знает свое могущество и величие, и если бы завтра возложили корону на его голову, он не был бы ни удивлен, ни подавлен ее тяжестью. Глаза у него были большие, почти ласковые, но в них, казалось, дремали молнии; горе тому, кто разбудит их. Никто не мог вынести спокойно блеска этого взгляда; случалось, что послы, опытные придворные, представ перед князем Еремией, смущались и не могли начать речи. Он, впрочем, был настоящим королем в своем Заднепровье. Из его канцелярии выходили привилегии и приказы: "Мы, Божией милостью, князь и господин…" и т. д. Немногих панов он считал равными себе, князья из владетельных родов служили при его дворе. Таким был в свое время и отец Елены, Василий Булыга-Курцевич, чей род выводили, как было упомянуто выше, от Кориата, а в действительности он происходил от Рюрика.
В князе Еремии было что-то, что, помимо его прирожденной доброты, держало людей на расстоянии. Любя солдат, он бывал фамильярен с ними, но с ним никто не смел фамильярничать. И все же рыцарство, если бы он приказал ему броситься вниз с крутого днепровского берега, сделало бы это без колебания.