После него остались эта рукопись и несколько тысяч долларов. Все он завещал мне. На его деньги я издал книгу. По-моему, она фрагментарна, разорвана. Но разве наша жизнь, наше мышление – не фрагментарны? По-моему, эта книга безнадежно пессимистична. Но у современного человека, как мне думается, нет оснований для оптимизма. И вообще, мне всегда подозрителен пятидесятилетний джентльмен, распевающий бодрую песнь по дороге с холма.
Марк Т-ий 1986
Газетчик
1
Из зеркала глядит на меня полустолетний джентльмен. Отрезвевший, задумчивый. Сквозь прямые, некогда кудрявые и густые волосы проглядывает розовая шишка жировика. Однорогий, печальный Сатана. Блестящие, в красных прожилках зелено-голубые глаза – единственная красивая вещь на моем лице. Все остальное асимметрично, неправильно, безобразно. Анфас я еще похож на человека, в профиль напоминаю облезлого грифа. Я склонен к полноте, страдаю одышкой, при малейшем волнении у меня поднимается кровяное давление. Я потлив, похотлив, неумерен в еде, втайне ленив. Годы, которые мне отведены на земле, можно по пальцам пересчитать, если использовать еще и пальцы ног.
Что останется после меня? Погонные мили журналистских текстов. Вдумчивая мысль потомка будет отскакивать от них, как плоский камешек, пущенный по воде. Зазывные заголовки: «Дайте парню жар-птицу», «Врач опасно болен», «Четыре километра обиды». Не заголовки, а красные фонари борделя.
Как недавно все это было. Кажется, руку протяни… А двадцать пять лет прошло, четверть столетия. Туркмения, начало шестидесятых. Строительство Каракумского канала. Я пролетаю над весенней пустыней. Пески под крылом – как тюльпанная Голландия. Везде тюльпаны: на моем редакционном столе, тюльпанный венок вкруг громадного ишачьего уха, одинокий тюльпан в стакане на гостиничном подоконнике. Мясистые жесткие листья, тяжелый восковой цветок, стебель изогнулся лебедем.
Было ярко и солнечно. Никита Хрущев в переливающемся, как рыбья чешуя, костюме плывет барственным лещом к трибуне. Красивая девочка-туркменка в бордовом платье – тюльпан на ветру – протягивает Никите тонкий стакан гранатового сока. Вождь грозится отомстить Америке за Кубу. На трибуне рядом с генсеком Нина Федоровна Рубанова, наш редактор. Белозубая. Коса-корона вкруг головы. Вот она говорит по телефону в своем кабинете, властно поводит округлым молодым плечом.
Как увижу нашу Нину,Сердце бьется о штанину.
Нина была нашим формальным лидером. Для ЦК. Неформальным – Эдик Скляр. Прокуренный, пропитый алкаш, тощий крючок. Он говорил по-туркменски, как иомуд. Эдик Скляр – совенок с круглыми зелеными глазами. В сорок втором сироту-доходягу привезли в пустыню из голодного Ленинграда, сбросили на кошму, под ноги песчаному человеку. Одноглазый иомуд отпоил его молоком верблюдицы.
– Наша журналистика, – размышлял Эдик, – напоминает поднадзорный пляж. Дозволено барахтаться в мутной воде у берегов. А заплывешь за бакен – раздается пронзительный свисток милиционера.
Но мне-то нравилось. Во дворе редакции стоял крепенький зеленый газик с пишущей машинкой на откидном столе. Боевая тачанка «Комсомольца Туркменистана». И мы с Эдиком скакали на ней вдоль канала. Мы писали о заболачивании хлопковых плантаций, о вырождении дыни гуляби и ахалтекинского коня. Мы писали, как студенты ремонтировали хлопкоуборочные комбайны с помощью булыжников: инструмента не завезли; как врач делал операцию текинским ножом: в сельской больнице не было перфоратора. Мы видели оцепленные войсками районы: в оазисах гуляла холера. Но тут раздавался пронзительный свисток.
– Мы пишем об отдельных недостатках, – говорит Эдик в утреннем похмелье, насыпая из щепоти крупную соль на край пивной кружки.
В чарджуйском ресторане подавали холодное пиво, горячие чебуреки, суп-шурпу из молодого барашка. Кубики льда стучали о граненое стекло графина с голубоватым чалом (молоком верблюдицы). Суп-шурпа был огненный от перца, золотой от молодой баранины. Чебурек с поджаренной корочкой таял на голубом блюде, как молодой месяц.
– Музыку заказывает тот, кто платит, – говорит Эдик, оттаивая от холодного пива и горячей шурпы. – Все нормально. Вождь прав. Свобода писаки есть замаскированная зависимость от денежного мешка.
– Ты считаешь, он прав?
– Абсолютно. У нас денежный мешок в одних руках, на Западе меж мешками можно выбирать. Принципиальной разницы нет. Хочешь быть независимым – шлифуй линзы, как Спиноза.
Но все равно. Мне нравилось тогда в Туркмении. В отсутствие Нины мы сами выписывали себе командировки и летели куда вздумается. Мы были в пяти тысячах километров от Москвы. Имперская сила теряла здесь свою мощь. Мы были ближе к природе, божественному космосу, естественному человеку, который только что вышел из родового периода и был прекрасно наивен.
В протоках Аму-Дарьи стояла рыба скаферингус. Речной осетр с аршинным шнуром на хвосте. Мы ловили его с Эдиком бреднем прохладными ночами, варили уху на костре.
Канал захлестывали барханы. В их глубине таилось мужественное растение селин. Селин стремился к влаге сквозь раскаленный песок и стреноживал песчаную гору.
Мне видится тусклый свет медного полумесяца, впечатанного в глиняный бок кувшина, наполненного сладчайшим вином «Эрик Кола». Она пила вино прямо из кувшина, и оно стекало по подбородку ей на грудь, на ковер. То была всенощная звериная случка среди текинских ковров в гостинице «Гулистан». По утрам, бесстыжая, вертясь у зеркала, она говорила:
– Как же я появлюсь на габоте? Сгазу видно – после магафета.
Вспоминаются ночные дежурства по номеру. Стрекот линотипа, за которым сидит красивая, с миндалевидными глазами Томка Короленко. Подмигивает, полублатная детдомовка. Работяга в ковбойке вырубает долотом лишнюю строку на отлитом в металле диске. Вот-вот диск завертится в машине со страшной скоростью, превращая снежную дорогу в серое газетное шоссе.
А потом будет скрип раскладушки в корректорской. И когда ты уже заснул, раздается заполошный вопль с типографского двора:
– П-а-а-а-дъем…
Это значит, газета пошла и нужно подписывать номер. Вот сейчас только просмотреть в последний раз. А потом идти по гравию вдоль фиолетовых предгорий Копет-Дага, перечитывать свой фельетон, пахнущий нефтью, видеть, как в предгорьях раскрываются тюльпаны в молочных каплях росы.
Мне все видятся эти кривоногие туркмены, в галифе, полосатых плотничьих пиджаках, каракулевых шапках с кожаным верхом, яростные азиатские натюрморты: дымчатые гроздья синего винограда в цинковых ваннах, сладчайшая икра надломленного гранатового яблока. И центр всего, как Солнце в Солнечной системе, – дыня гуляби. Округлая, медвяно-золотая неизвестно как народившаяся из мглы песков и бешенства Аму.
Счастлив народ, у которого есть вода и пустыня. И я, совсем ненужный этому народу, иду по азиатскому приволью, и тень Андрея Платонова идет мне навстречу и смотрит насмешливо из-под нависших бровей.
В вечернем убывающем свете мой потолок неровен, как рука в набухших жилах. По ржавым трубам медленно стекает из ванны вода, подобно моче старика с распухшей простатой, паркет скрипит, точно суставы ревматика. Придется повозиться с этой квартирой. Потолок хорошо бы «порушить», затем положить плиты сухой штукатурки, но тут нужны четыре руки, а у меня только две. Иное дело «шуба». Кладешь шпателем шпаклевку на потолок, потом наносишь рисунок кистью, получается каменный каракуль, что-то вроде серебряного сура из ягненка каракульской овцы.
Со стремянки мне открывается квадратный двор с круглой цветочной клумбой посередине. Четыре кирпичные стены создают замечательный звуковой эффект. Две бездомные собаки вбежали и повизгивают, играют. Двор поет, как губная гармоника.
Я одержим идеей. Меня вдохновляет Вольтер. Когда Вольтеру было за пятьдесят, он сбежал от прусского короля Фридриха и оказался без пристанища. Тогда он решил разбогатеть: «Я перевидал столько писателей, бедных и презираемых, что давно уже решил не умножать собою их числа». И вот он бросается в коммерческие операции и срывает банк. Покупает имение Ферней и становится независимым. Я хочу стать независимым мыслителем в своем Фернее. А потом возьму да напишу старикашке Чарских: «Сэр, Ваша газета есть лавка, где главное – „профит“. Ваша газета есть серое окно, повернутое в сторону обывателя, доска объявлений для лавочников, ресторанщиков, лекарей. Ваша газета есть эмигрантская „Правда“, где вместо коммунизма – антикоммунизм».
Но до этого еще далеко. Я покупаю старые квартиры, ремонтирую и перепродаю. Но у меня всего две руки, дело подвигается медленно. К тому времени старикашка, пожалуй, и умрет. Входит ответсекретарь Брумштейн, скрипя деревянной ногой, а старик Чарских в кресле окаменелый сидит. Сам себе памятник. Его просто отодвинут в угол, простыней занавесят.