62 год – Карибский кризис, мир на грани ядерной войны. Выступление рабочих в Новочеркасске, подавлено войсками. Хрущев на выставке художников-авнгардистов, посвященной 30-летию МОСХа. «Дерьмо, говно, мазня! Вы что, мужики или педерасы проклятые? Все это не нужно советскому народу. Запретить безобразие!». 63 год – воодушевленный выступлением генсека, бывший военный журналист Иван Шевцов выпускает, наконец, в свет лежащую много лет без движения книгу «Тля» о художниках сионистах-абстракционистах, написанную еще в 1949 году в разгар борьбы с космополитами. Шевцов открыл нам глаза на то, что космополиты, как тля, разъедают страну. В свои последние годы этот махровый юдофоб говорил (интервью О. Кашина), что не хотел бы сейчас повторения Брежневских времен. Потому что в Брежневском Политбюро русские жены были только у Кириленко и Долгих. Вот такое объяснение. 64 год – арест Бродского, статьи «Окололитературный трутень», «Тунеядцу воздается должное». Анна Ахматова пророчествует: «Какую биографию делают нашему рыжему!». Поэт сослан (этапирован под конвоем вместе с уголовными заключенными) в Коношский район Архангельской области. Заступничество Д. Д. Шостаковича, С. Я. Маршака, К. И. Чуковского, К. Г. Паустовского, А. Т. Твардовского, Ю. П. Германа, Ж.-П. Сартра. 65 год – возвращение Бродского в Ленинград. Ему негде жить – никак не прописаться к родителям в «полторы комнаты» в коммуналке в Доме Мурузи на Пестеля. Хрущев критикует термин Эренбурга «оттепель», называет знаменитого писателя жуликом. Никита Сергеевич никогда не стеснялся в выражениях.
В 64-м у руля встает доблестный Леонид Ильич, искусный охотник. Хрущева отправляют на пенсию. Даже не исключают из партии. Массовых репрессий не возобновили. Но отношение к отцу народов смягчили. Перестали склонять его имя, замяли проблему. В 79-м к столетию со дня рождения Сталина в прессе появилось несколько статей о нем. О советской власти продолжали радеть, всячески укрепляли страну победившего пролетариата. 65 год – Семичастный арестует Синявского и Даниеля. Ишь ты, мерзавцы, как они посмели, еще в 60-м пришли на похороны Пастернака. 68 год – подавление Пражской весны. Дубчек проработал восемь месяцев. Хотел частично децентрализовать экономику, дать свободу СМИ, дать свободу слова, передвижения, демократизировать страну. Вторжение стран – членов Варшавского договора (кроме Румынии). Танки, вертолеты. Как бы у нас в Союзе тоже свободы не захотели, говорили в Кремле. Новый зажим прессы. Новый взлет самиздата. Но это будет потом, чуть позже.
Руководство отдела без стеснения выказывало мне свою неприязнь. Почему должна быть приязнь? Инвалид по пятому пункту, держится независимо. Откуда взялся такой? Ершистый. Говорит, что думает. Что-то вещает. Какой-то не наш юмор. Какие-то рассказы с блатным душком. Какие-то песни. То ли антисоветские, то ли блатные. Не нравился я многим. Но работать давали. В чем причина? Я не боялся брать на себя проблемы, не выбивал зарплаты. И быстро рос по служебной лестнице. Но во внеслужебной обстановке – в колхозе, у костра – я подчас чувствовал себя чужим человеком.
Тем не менее, оглядываясь назад, можно с уверенностью сказать, что в эти годы все у меня сложилось неплохо – и в работе, и в науке. О работе писать нетрудно. А вот, что это была за наука и насколько она оказалась полезной для прогресса… Своими размышлениями об этом с удовольствием поделюсь в одной из следующих глав. Мы поговорим о различных способах обработки информации в вычислительных машинах, о бурном развитии компьютеров, о системе остаточных классов, о частотных машинах, об энтропии. Но чуть позднее. Я не могу умолчать об этом. Потому что мы оказались свидетелями взрыва информационных технологий, которые существенно изменили нашу жизнь и жизнь всего человечества.
Шестидесятые
Понимание того, что наступили «свингующие шестидесятые», пришло ко мне с большим опозданием, только в шестьдесят четвертом. Когда оттепель сменилась брежневским застоем. Первый летний отпуск после первого года работы. Мы с друзьями едем на юг. Кто-то определил – в Алупку. И мы потянулись в Алупку. Там познакомились с ребятами из Театрального, с художниками. Познакомились с Игорем Добролюбовым, белорусским режиссером. Теперь он народный артист Белоруссии. Снимал тогда фильм «Иду искать». Рассказывал, какого замечательного актера он нашел – Георгия Жженова. Тот недавно вернулся с Колымы. Жженова тогда еще никто не знал.
Центром нашего притяжения была мастерская художника из Ленинграда Якова Александровича Басова. Очень красивый дом из ракушечника, с итальянским двориком, недалеко от берега моря. Яков Александрович – крупный, интересный мужчина в возрасте, интеллигентный, доброжелательный, гостеприимный. Раньше Басов писал маслом унылые совковые картины. В точности так, как требовал соцреализм. Перебравшись в Крым, начал писать акварельные пейзажи. Много работал на пленэре, ходил в горы, встречал рассветы. Открылось второе дыхание. Многие его работы того времени теперь экспонируются в очень хорошем Симферопольском художественном музее.
К нему приезжала летом на отдых его приемная дочь, очаровательная Ирина. Звезда Алупки. Она выросла на море. Прекрасно плавала. Чувственная, живая, лукавая, за ней всегда ходили толпы поклонников. Поэтесса. И дочь известного в свое время поэта Бориса Корнилова. Автора знаменитой «Песни о встречном». В тридцать втором того обвиняют в «яростной кулацкой пропаганде», а в тридцать седьмом арестуют как «участника антисоветской троцкистской террористической организации». Дочь родилась, когда отец был уже арестован. В тридцать восьмом Корнилова не стало. Недавно Ирочка, живущая сейчас с мужем в Париже, издала в России сборник о своем отце. Тогда она отдыхала в Алупке с маленькой дочерью Мариной и мужем, Борисом Заборовым, очень талантливым, в то время белорусским художником. Теперь – известный художник, гиперреалист, оформитель ряда спектаклей «Комеди Франсез». Оба, Ирочка и Борис, – молодые, красивые, сильные, талантливые, жадные до любых жизненных впечатлений. Вокруг них – водоворот людей и событий. Это была счастливая встреча. Моя теплая дружба с Борисом и Ириной сохранилась до сих пор. Как мы тогда проводили время! Купались в шторм среди опасных скал, вытаскивали канатом из бушующих волн тех, кто не мог выбраться, катались с огромного камня «рояль», куда нас вначале выбрасывала волна, а потом мы соскальзывали к берегу по пологой части камня. Поднимались на Ай-Петри, чтобы встретить рассвет. Наблюдали богатырские игры местных ныряльщиков. Они устраивали парные соревнования, кто дольше просидит под водой: один из пары сидел на глубине три-четыре метра, держась за камень, а второй носил ему воздух и передавал рот-в-рот.
Ирочка, она была немного старше, подтрунивала надо мной: «Ну, что, – говорила она – микельанджеловский мальчик, ты хотел бы разметать мои волосы в своей палатке?» «Конечно, хотел бы. Кто бы отказался?» – «Жди, надейся, может, я и приду». Куда там. И без меня многие мечтали иметь отношение к ее волосам, многие хотели бы ее когда-нибудь дождаться. Шутливая, дерзкая, задорная Ирочка. Может, это все показное? Может, ей никто и не нужен был вовсе, кроме ее брутального, глазастого Заборова?
Среди Ириных поклонников и Борька-гитарист, приятель и тезка ее мужа, идеально подстриженный, идеально одетый, гроза всех окрестных девчонок. «Иду делать рис», говорил он, уходя на очередное рандеву. Почему рис? Вечерами этот Борька, художник из Ленинграда, пел под гитару одесские песни, «как на Дерибасовской, угол Ришельевской», блатные песни, Высоцкого «у тебя глаза как нож», «что же ты зараза», «горели мы по недоразумению», «где твои семнадцать лет», Окуджаву. Это были совсем не те песни, что мы пели в конце пятидесятых. Послушать стягивалась молодежь со всей Алупки.
В города Советского Союза тянулся поток тех, кто возвращался из лагерного ада. Уже вышел «Один день Ивана Денисовича», уже можно было прочесть часть «Колымских рассказов» Шаламова. Потекли реки изустных, как бы народных историй. Наполненных особенностями лагерного быта, фени, матерщины, грубого животного юмора, пронизанных страданиями простого человека, измученного, униженного, изуродованного, но не сломленного. В среде московской и ленинградской интеллигенции считалось престижным передавать, пересказывать эти лагерные байки, материться, коверкать прекрасный русский язык. В нашей Алупкинской компании появлялись «центровые» московские мальчики. Видимо, из хороших семей. Гордились своей фартовостью, блатным жаргоном. Хотели быть похожими на блатных. «Косили под блатных». Шустро сыпали лагерными историями. Видя нашу иногда отстраненную реакцию, говорили: «Ну что, не нравится? Нехорошие мы парни? Неприличные?». Но рассказчиками они были прекрасными. Впоследствии мы слышали много подобных рассказов. И народных, натурально принесенных из мест лишения свободы. И придуманных, искусно закамуфлированных под блатные. Эти, как правило, мало эстетичные байки невольно застревали в голове, запоминались. «Сколь было генералиссимусов». «Я на слободе пончики с джемом ел, сключительно». «Знаю, бывал я у вас в Ленинграде. Как с Московского вокзала выйдешь, налево Невский будет. Там еще театр с конями». Со временем я сам стал сочинителем и рассказчиком подобных баек. Делился ими с друзьями, отдыхая в Планерском, Новом Свете, в Пицунде. Они, эти байки, пользовались успехом. Отдыхающие, наслышанные об этих рассказах, незнакомые люди из молодежи, конечно, приходили в самую жару на пляж, где я в компании друзей грелся на солнышке. Повтори, что вчера вечером рассказывал. Не момент, ребята. Да и настроения нет. Это надо под настроение. Сейчас создадим настроение. Приносили теплую, пузырящуюся от жары водку. Выпей. Послушайте, какая сейчас водка? Такая была временами слава. Слава не всегда в радость. Зарекался, что не буду больше прикасаться к этой теме. Что это не самая моя сильная сторона. Но потом все равно – временами под настроение возвращался к лагерной тематике.