прошли первые пароходы. Говорят, что не нынче-завтра будут они и с низовья, от Саратова. На каком-то из пароходов приплывет дедушка. Откуда его привезет пароход? Сверху? Снизу? Не знаю. Но я жду, жду каждый день, каждый час и не могу понять, страшусь я или радуюсь предстоящей встрече. Временами, охваченный удивлением, я думаю: «Какой он есть, дедушка? Как он подойдет ко мне? Высокий ли он действительно, выше Семена или ниже?» Хотелось, чтобы был выше. Иногда я впадал в беспокойство. Вдруг, думалось мне, войдет какой-нибудь старик и скажет: «Вот я, Данила Наумыч Курбатов», а потом окажется, что это не он. Волнуясь, я завидовал Семену. Он ждет парохода снизу, из Саратова, и знает, что на нем приплывет Дуня. Она прислала ему письмо: «Встречай, приеду с первым пароходом вместе с барином», и, чтобы встретить Дуню, он третий день пропадает на пристани.
Вчера он и меня утащил на пристань:
—Пойдем. Здорово будет! Ты дедушку встретишь, а я свою Дуню.
По Волге ходили ленивые волны, глухо ударяясь о просмоленный бок пристани. Ветер летел над водой с пронзительным свистом и звоном. Мне было холодно, и Семен, прикрывая мои плечи полой своей поддевки, весело говорил:
Ждать да догонять — самое плохое дело. Но мы подождем. Ты жданки когда-нибудь едал? А?
А они какие? — спрашиваю я, глядя в розовощекое и счастливое лицо Семена, на котором синеют умные и ласковые глаза.
Они, брат, разные... Один раз мне пришлось и галок за жданку съесть.
—Как?
—Как? Хлеб вышел, а денег у матери не было. Ни достать их, ни заработать. Что делать? Я, конечно, плачу: «Ма-манька, есть охота». Плачу, а она уговаривает: «Подожди, сынок, скоро жданки прилетят». Ждал я, ждал да и начал пухнуть от голода. Тогда мамка исхитрилась, галок наловила и говорит: «Перестань, Семен, реветь, жданки прилетели».— «Где?» — спрашиваю. «А в печке сидят». И правда... Через какое-то время достает она из печки сковородку, а они, галки-то, парочками, четыре штуки... Вон она у меня, маманька-то, какая проворная. А твоя маманька какая была?
Торопливо, словно боясь, что не успею, я рассказывал ему о матери. Рассказывал беспорядочно все, что знал о ней сам, что слышал от деда Агафона.
—Она такая... лучше ее во всем Затоне никого не было. Слушая, Семен прижимает меня к себе, советует:
—Ты, Ромашка, не торопись, а то я, брат, ничего не разберу. Значит, дед Агафон ее не ругал?
—Нет. Он ее жалел да молился.
—Так, так... Ну, а дальше? И я рассказывал дальше.
Событий в моей маленькой жизни оказалось столько, что все их я пересказать не успел. Сверху пришел пароход, и мы стали наблюдать, как он заходил и разворачивался к причалу. А когда по пологому скату сходней с парохода потек народ, я забыл все, что рассказывал Семену, и свой рассказ, и себя забыл. Я смотрел на поток людей и искал дедушку. Вот один старик — высокий, с длинной седой бородой, вот другой — низенький и проворный, с батожком. Я смотрю на них с опаской и радостью, но они проходят мимо, не обращая на меня внимания.
Когда пассажиры схлынули с пристани, а пароход оглушительно взревел и отошел, я понял, что, если бы один из этих стариков оказался действительно дедушкой Данилой, все равно он прошел бы мимо меня. Как он мог узнать, что я его внук Ромашка? От этого, может быть, Волга показалась мне скучной и не нужно широкой. Вернувшись домой, я решил, что на пристань мне ходить не стоит. Лучше дома дедушку дожидаться.
13
Сижу во дворе, на крыльце, охватив коленки руками, и жду.
Ярко светит солнце. Цветущие груши стоят, не шелохнутся. Широкие голубые тени от деревьев протянулись до самых ворот и принялись вползать на них. Я жду. И первый раз в жизни мне хорошо, что я жду и знаю, кого жду. От этого, может быть, и думалось по-иному, увереннее. Если раньше я спрашивал себя, когда же я вырасту, то теперь знал, что вырасту скоро. Стану сильный и буду работать. Буду помогать дедушке Даниле. Соберу плавник по всей Волге, продам и куплю ему лошадь. ДядяСеня как-то говорил, что крестьянину без лошади жить невозможно.
Он и сегодня на Волге. Ушел с утра, а сейчас уже вечер. Дядя Сеня не обедал, и борщ, принесенный мною из харчевни, давно остыл.
«Стоит, поди, на пристани, а с Волги ветер холодный»,— рассуждаю я сам с собой. И мне становится жалко его.
—Хороший он,— вслух говорю я и вспоминаю нашу жизнь с ним.
Нынче, собираясь на Волгу, он потянул меня за рукав рубахи, обнял за плечи и, заглядывая в лицо, спросил:
—Ты что меня никак не именуешь? Мы, чай, с тобой человеки. Раз я тебя Ромашкой окликаю, то и ты меня по имени называй. Знаешь? — Он озорно подмигнул.— Именуй меня как Дуня — Сеней. Ну, а для уважительности, что ли, «дядя» прибавляй. И буду я у тебя зваться дядей Сеней.
Погрустив поначалу, что господин управляющий разлучил его с Дуней, он как-то вдруг словно переменился и стал веселым. Мне даже показалось, что на нем все новое: и рубашка, и брюки, и сапоги, а лицо со вздернутым по-мальчишески носом вымыто и разглажено.
«Ромка, а вот как ты размышляешь, можно о близком человеке плохо думать?» — спросил он меня однажды.
Я с недоумением глядел на него, не зная, как ответить. Тогда он рассмеялся и сказал: «Нельзя. А я глуп, как та пробка». «Почему?» — «А потому, что о Дуняшке своей плохо подумал. А она мне вот...— И он приложил руку к груди.— У сердца я ее положил. Что я, что она — все одно. Так как же можно плохо о ней думать? Раз человек тебе дорог — верь, не то пропадешь или озвереешь. Понял?»
Мысли дяди Сени были недоступны для моего детского разума. Я не понимал их, но слушать было интересно. А он и в тот и в последующие дни говорил много и занятно. Конечно, он больше говорил для себя, размышлял вслух. Но слова его западали мне в душу. Я долго просиживал, глядя ему в рот, слушал, не замечая времени.
А вчера, вернувшись с Волги, он вдруг заговорил о моей матери:
«Она у тебя, Роман, была умная, а душа у нее изломалась. Разум-то крепкий, а душа хрупкая. Это, брат, для человека— беда. Ее, душу-то, разумом