зла в эсхатологической проекции должен стать антихрист, сын дьявола и блудницы, подменяющий Христово учение. Он есть узурпатор и самозванец, имитирующий поступками и обликом Христа.
Иконографическая традиция изображения Антихриста, с одной стороны, максимально сближает его визуальные черты с Христом, с другой – наделяет лукавым выражением лица, горделивым взглядом, злыми, бессердечными глазами. Антихрист будет соблазнять людей ложным чудотворством. В его царствование люди предадутся максимально всем возможным порокам.
Русская идея:
апокалиптический бунт против античности
Начиная с В. С. Соловьева, введшего в научный оборот дефиницию «русская идея», многие мыслители пытались определить ноумен русской национальной мысли и традиции, константный на протяжении исторического пути России. Согласно Соловьеву, русская идея есть не то, что русские думают о себе во времени, а то, что Бог мыслит о России в вечности, т. е. некая трансцендентальная категория[60]. Основоположник методологии локализации исторического материала О. Шпенглер определял русскую идею как «Апокалиптический бунт против античности». Шпенглеровская формула, служащая квинтэссенцией рассуждений о специфике исторического опыта России, подразумевала ряд качественно своеобразных черт, присущих русской мысли[61].
Следствием апокалипсического мировосприятия является: 1) эсхатология, 2) мессианство, 3) максимализм русского национального менталитета. Католическая теология, построенная на принципах аристотелизма, предопределила рационализм и прагматику мышления западного человека. На Западе преобладала тенденция обустройства существующих форм, организация быта, без постановки телеологических проблем, что нашло выражение в формуле Э. Бернштейна: «Цель ничто, движение все». Православная патристика, построенная на принципах методологии Платона, обусловливала иррационализм и историософичность русской мысли. Русский человек не жил сегодняшним днем, он всегда выступал строителем некой утопии, будь то православное царство «Новый Иерусалим», коммунистический рай на земле или общество капиталистического изобилия. Конец света ожидался на Руси и в связи с нашествием татар – библейских племен «Гога и Магога», и в 1492, и в 1666, и в 1881, и в 2000 годах. Атрибуты Антихриста были обнаружены и в Святополке Окаянном, и в Петре I, и в Наполеоне, и в Ленине, и даже в Горбачеве. Зачем развивать технологии, обустраивать быт и накапливать финансы, если завтра всему этому суждено погибнуть? В советский период тезис о конце света трансформировался в доктрину о «конце истории». Провозглашение Н. С. Хрущевым наступления с 1980 года эпохи коммунизма являлось парадигмой национальной эсхатологической традиции.
Из представления о богоизбранности страны проистекало русское мессианство: функциональное предназначение России усматривалось в спасении мира, провозглашении нового слова. «Святая Русь», «Белая Индия», «Православная Гиперборея», «Третий Рим», «Родина мирового пролетариата» являлись определениями национальной субстанции. В то же время «Святая Австралия» или «мессианство швейцарцев» звучали бы абсурдно. Пролетарский мессианизм большевиков являлся лишь трансформацией православного мессианства, так же как «Третий интернационал» являлся не чем иным, как псевдоморфизмом идеологемы «Москва – третий Рим»[62]. Большевики приносили Россию в жертву мировой революции. В крестьянской, полуфеодальной стране введение социализма было преждевременно, но русская революция могла выступить катализатором истинно социалистической революции на Западе. Директива спасения загнивающего западного мира предопределяла внешнеполитическую концепцию российского государства на всем ее протяжении. В русское мессианство – «свет с Востока» поверили даже некоторые западные мыслители, такие как В. Шубарт[63]. Но чаще русского спасения, ассоциирующегося с вторжением казацко-татарских орд, боялись. Комплекс страха породил русофобию, не изжитую до сих пор в менталитете западного человека. В отличие от еврейского национального мессианства, русское мессианство носило космополитический характер, форму самопожертвования во имя вселенского блага.
Теория относительности есть не только научный феномен, но и этический императив западного человека. Русская мысль отличалась максималистским характером, категоричностью суждений. Дихотомия добра и зла не оставляла места для толерантности, а потому относительность воспринималась как дьявольская уловка потворства злу. Категоричность большевиков обеспечила им победу над относительностью меньшевизма. Западный скептицизм не имеет ничего общего с русским нигилизмом: если на Западе лишь подвергали сомнению, в России провозглашали тотальное отрицание («если отвергать, то отвергать все»). На Западе теория Дарвина являлась одной из многочисленных гипотез, в России она приобрела форму религии. Ламарка объявляли предателем, поскольку он не разделял Дарвиновского учения. В. Г. Белинский, названный первым русским экстремистом, заявлял, что готов умереть за единый аз гегелевского учения, не прочтя при том из трудов Гегеля ни строчки. Экзальтированное, почти медитационное состояние русских интеллигентов, при восприятии ими общественных наук предопределило трансформацию последних в квазирелигиозные доктрины.
Марксизм в России был не только и не столько наукой, содержав в себе все атрибуты религиозного учения[64]. Н. А. Бердяев, критикуя русский максимализм, сам, как русский человек, оказался ему подверженным. Он называл коммунистический режим сатанократией, но считал его более приемлемой формой, чем западное либерально-демократическое устройство. Сатана есть антитеза Богу, при смене знака возможна метаморфоза сатанизма в богостроительство, тогда как индифферентный западный мир обходится как без Сатаны, так и без Бога, и потому не допускает такой перспективы.
Термин «бунт» в шпенглеровской формуле подразумевал синтез 1) анархизма и 2) соборности. Не приемля политический анархо-синдикализм западного образца, русская мысль тяготела к анархизму, как восстанию против любых форм. Русская природа раздолья формировала психологию бунтаря, не терпящего формальной ограниченности, как в сфере права, так и мышления. Государство считалось чужеродным феноменом, привнесенным немцами, татарами, греками, евреями. В отличие от западного, русский анархизм предлагал в качестве целевой установки не свободу, а волю. Западная свобода подразумевала представительство и частную собственность, русская воля – «пугачевщину»[65].
Но воля, возведенная в абсолют, способна привести к национальному самоистреблению, и потому в качестве механизма выживания воздвигается жесткая политическая власть. По мысли С. Н. Трубецкого, в России возможна лишь альтернатива «жандармократия – пугачевщина»[66]. Попытки либерализации всякий раз приводили к хаосу и бунту. Как Стенька Разин, так и Иван Грозный являются воплощением национальной парадигмы.
Государству, как внешнему принципу организации, противопоставлялась соборность, как внутреннее единство. Соборность тождественна понятию «братство», дополненному сакрализацией данной общности. Государство есть «царство Кесаря», которому противостоит «царство Божие», потаенный град Китеж, лежащий в сфере духа, скрытый от механической фиксации. Славянофилы выступали против введения конституции и вообще письменного права, заявляя: нам не нужна вексельная честность западноевропейского буржуа. Они призывали строить взаимоотношения не на основе законов, а на принципах доверия. В русском правосознании «закон» и «справедливость» выступали как антиномии, в то время как на Западе их смысловое содержание совпадало. Основным сюжетом русской литературы и национального предания являлась несправедливость наказания. Даже суд руководствовался зачастую не юридическими, а этическими соображениями, оправдав, к примеру, покушение Веры Засулич и тем узаконив народовольческий террор.
Слово «против» в шпенглеровской формуле подразумевало отсутствие идейной автаркии русской мысли. Россия не являлась самодостаточной цивилизационной моделью, а представляла собой антитезу западного общественного уклада. Восточная и Западная Европа противостояли друг другу в рамках