Малиновский объяснил столь быстрое свое освобождение тем, что правительство, как ему сказали в охранке, ничего не имеет против работы в профсоюзах, а в революционных партиях он дал честное слово не участвовать[112]. Было и это отчасти похоже на правду: Малиновского сопровождала репутация «чистого профессионалиста». Но, с другой стороны, пе в обычаях социал-демократов было давать подобные обязательства охранке…
Что же произошло на самом деле? На следствии и на суде в 1918 г. Малиновский показал, что после московского ареста его допрашивали в охранном отделении три раза. Инкриминировалась ему организация типографии в Ярославле, за это полагалась суровая кара — до 12 лет каторги. Ротмистр Иванов, заведовавший социал-демократическим отделом охранного отделения, склонил его к сотрудничеству, пообещав в этом случае прекратить дело; боязнь каторги, необеспеченность жены и детей вынудили его согласиться, хотя и не сразу. Иванов не преминул заявить о приверженности правительства прогрессу — но «все это нужно медленно». Вместе с тем он убедил его в том, что партия опутана сетями провокации в такой степени, что невозможно разобрать, кто провокатор, а кто честный человек; руководители партии, внушал он Малиновскому, это группа предателей, при помощи которых охранка вылавливает «бунтующий рабочий элемент». В доказательство осведомленности охранки Иванов воспроизвел слова Малиновского, рассказал о его последних встречах и показал фотографии, на одной из которых он был снят вместе с Ногиным в Петровском парке. Одна подробность его сразила: он и Ногин ели простоквашу — и это запечатлел фотограф из охранки… В итоге он поверил Иванову: «…Я увидел, что это правда, что кругом ложь и продажа».
Не соглашался он сначала «не потому, что почувствовал отвращение к этому предложению, я этого не переживал, — объяснял Малиновский, — а просто я не хотел потому, что я не видел возможности справиться с той двойственной ролью, которую я должен был нести». «Решающим моментом», по его словам, явилась угроза открыть его уголовное прошлое. «Тут уже для меня вопрос был решен совершенно, тут уже я не колебался ни в чем, ни вопроса об угрызении совести у меня не было, у меня был только страх перед тем, что меня разоблачат…»[113].
Иванов употребил, таким образом, хорошо отработанные методы, предусмотренные инструкциями департамента полиции и московской охранки; Малиновский сравнивал впоследствии жандармского ротмистра с «пауком» и даже с «сатаной», хотя ему вовсе не пришлось, как живописует этот эпизод историк В.Жухрай, сидеть несколько дней на цементном полу в сырой и темной камере без кровати, нар и стула, где его «фактически не кормили», — ничего этого не было. Малиновский никогда не связывал свое предательство с условиями заключения, а бывший вице-директор департамента полиции С.Е. Виссарионов, выступавший на суде в 1918 г. в качестве свидетеля, подтвердил: Малиновский был вовлечен в провокаторство обычными приемами — арестом и предложением служить в охранке, чтобы избавиться от наказания[114].
Еще более существенны показания Иванова (в 1917 г.), из которых видно, что роль Малиновского была не такой уж страдательной: он сам заявил о желании откровенно переговорить с начальником охранки полковником П.П.Заварзиным, и после этого разговора Заварзин сообщил Иванову, что Малиновский дал согласие стать секретным сотрудником. Заварзину, написавшему в эмиграции воспоминания о своей деятельности, тоже запомнилось, что Малиновскому не сделали сразу прямого предложения сотрудничать, но дали понять, что не считают его убежденным революционером. Разговор с Заварзиным был продолжительным — «до утра», Малиновский долго «молчал и размышлял», и оказалось, что «настроение его учтено верно»[115].
Документы дела Московского охранного отделения «О дворянине Р. В.Малиновском» выстраивают события в такой последовательности: 13 мая — задержание его в Петровском парке; 14 мая — обыск на квартире в доме № 9 на Пресненской улице, не обнаруживший «ничего преступного»; в тот же день — допрос, результатом которого явились собственноручные показания Малиновского, заявившего, между прочим, что ни к каким противоправительственным организациям он не принадлежал и не принадлежит, а из лиц на предъявленных фотокарточках знает одного Шевченко[116]. Никаких следов вопроса о типографии в Ярославле здесь нет. Нет и записи о беседе с Заварзиным. Дело о типографии было, таким образом, закрыто, сделка состоялась: показательно и то, что одновременно с Малиновским освободили Шевченко.
Без сведений о типографии трудно, однако, судить, насколько реальной была угроза каторги, которой Малиновский оправдывал свое предательство. Что же касается «решающего момента», то далее мы увидим, что этот момент допроса он придумал в 1918 г., когда его судили, а в 1910 г., в охранке, о его уголовном прошлом не было и речи. Но, чтобы приблизиться к пониманию причин его падения, нужно обратиться и к этой странице его биографии, закрытой от тех, кто окружал Малиновского в Петербурге и в Москве.
На следующий день после ареста Малиновского в охранном отделении заполнили антропометрическую карточку для последующего опознания арестованного. Она сохранилась, и можно сравнить ее со словесными зарисовками современников. Судя по их воспоминаниям, при первом знакомстве Малиновский отталкивал всем своим видом и повадками. Доля истины в этом есть и значительная, но есть и обычный для мемуаров элемент домысливания в свете того, что стало известно впоследствии. А.А.Трояновский, например, утверждал, что выражение глаз Малиновского напомнило ему палача, с которым он ехал в одном вагоне на поселение в Сибирь, — из чего он сразу же сделал вывод: Малиновский — «человек, способный на все»[117]. Н.К.Крупской тоже его глаза в первую минуту показались «какими-то неприятными», не понравилась «деланная развязность» (так написано в воспоминаниях, но в более ранних показаниях Крупской Чрезвычайной следственной комиссии, где также описывается первая ее встреча с Малиновским, этого нет, напротив, она заявила, что Малиновский вначале произвел на нее, как и на мужа, «хорошее впечатление»[118].
Карточка из московской охранки имеет то преимущество, что она бесстрастна. На ней, как полагалось, наклеены три фотографии — в профиль, в фас и во весь рост («в том самом головном уборе, верхнем платье и обуви, в которых был задержан»). Кепка, демисезонное пальто, под пиджаком темная косоворотка — самое обычное, будничное обличье российского мастерового начала века. Приметы, записанные рукой полицейского чиновника: рыжие волосы с проседью, светлорыжая борода, бледное, рябое лицо, худая шея, узкие плечи, скорая походка, природный язык — русский, без иностранного акцента (по другим свидетельствам акцент был). Указана кличка филерского наблюдения — «Приятель»[119].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});