– Над этим я сегодня днём поработал. Красавчик, правда? – сказал Вергилий и, глядя мне прямо в глаза, похлопал покойника по щеке, а потом погладил по волосам, которые пошевеливались от каждого поглаживания, как шевелятся они и у живого.
У меня вздрогнули глаза – это я переборол короткое, но сильное желание зажмурить их или отвести в сторону. Вергилий убедился в моём намерении смотреть дальше и тогда склонился над покойником и поцеловал его в лоб, а затем и в губы, над которыми топорщилась щётка усов. После этого он снова посмотрел на меня и таинственно, почти шёпотом, произнёс:
– У него изо рта дует холодный ветер. Хочешь попробовать?
Я утомлённо вздохнул и скрестил руки на груди.
– Ладно, больше не буду, – заулыбался Вергилий, отошёл от тела и стал скучающе прохаживаться между каталок, по-свойски похлопывая ладонью по трупам. Звук был такой, будто он хлопал по кожаному мячу или проверял арбузы.
Я обратился к сокурснику, так, чтобы его брат тоже слышал мои слова:
– Он всегда эти номера проделывает перед новенькими?
– Да нет, – ответил сокурсник. – Ты не думай, что это он на публику. Просто по-другому здесь сойдёшь с ума.
– Сойдёшь с ума, если не будешь с ними целоваться и похлопывать? Интересно.
– Нет, если не переборешь отвращение. Это такое же тело, как у тебя и как у меня.
Тут Вергилий подошёл ко мне и перехватил реплику брата:
– Тебе же не противно, например, поцеловаться с живым человеком?..
С этими словами он схватил меня за уши, притянул к себе мою голову, довольно крепко поцеловал меня в губы и рассмеялся.
– Дурак, – сказал я, вытирая рот рукавом. Мне хотелось поскорее сплюнуть.
– Ладно, не надо больше, – сказал сокурсник брату, сдерживая улыбку. А Женя взглянула на Вергилия с выражением тихой, почти религиозной преданности и счастья.
Его пьяные выкрутасы на этом не кончились. Он сказал, что сходит в каморку за сигаретами и пивом, а сам, выйдя из морозилки, пожелал нам спокойной ночи и потянул на себя железные створки. Дверь громыхнула, щёлкнул засов, и в замке второй, деревянной двери звякнул ключ.
– Ты, конечно, извини, но он правда ведёт себя, как придурок, – сказал я сокурснику.
Тот положил руку мне на плечо.
– Да ладно тебе, не волнуйся. Неужели ты правда думаешь, что он решил нас здесь оставить?
Конечно, я так не думал. Раздражало меня другое, но я не стал ничего объяснять. В наступившей тишине, подрагивая от искусственного мороза, я начал всматриваться в то, ради чего я сюда, собственно, приехал.
Мысль не хотела выстраиваться в цепочку, она мельтешила между мной и телами, как шарик в пинг-понге. «Это неживое, – а я живой, а оно неживое, – а я живой, неживое – живой, неживое – живой», – вот и всё, что я мог ощутить. Никаких глубоких мыслей. Никакого внезапно открывшегося понимания.
Впрочем, теперь, годы спустя, я могу сказать об этом ещё кое-что. Мне кажется, нет на земле ничего более далёкого от человека, чем человеческий труп. Несмотря на сближающее их наличие рук, ног, волос, гениталий и прочего, в человеке больше общего с деревом, кружкой, снегом, веником, – да с чем угодно, нежели с человеческим же трупом. Ничего нет на свете нелепее человеческого трупа.
Сейчас я вспоминаю одну картину, которую наблюдал однажды в парке. Человек бросил на асфальт раскрошенный батон, и стая голубей тут же собралась около хлеба. Один голубь вдруг начал умирать.
Он как-то торжественно хлопал по асфальту крыльями, надвигаясь то на одного, то на другого своего сородича, но сородичи все отпрыгивали от него и продолжали осторожно клевать свои крошки. Наконец, птица распластала по земле крылья и, ударив клювом в асфальт, затихла, будто в ней кончился завод. Окружающие голуби склонили головки набок, и во всём их обществе воцарилась тишина, которая длилась около десяти секунд. В эти секунды глаза голубей, обычно такие тупые и бессмысленные, казалось, даже выражали какую-то зачарованность произошедшим, недоумение, изумление. Потом одна из птиц несмело клюнула крошку, и все остальные, словно пробуждённые её движением, принялись кормиться дальше. Мертвец, кажется, перестал существовать для них как птица, однако ближе чем на полметра к нему никто не подходил, хоть рядом с ним и было больше всего хлеба. Вокруг тела образовался геометрически ровный неприкасаемый круг. Вскоре голуби улетели, так и оставив батон недоеденным. Этих прожорливых птиц, кормящихся на помойках и, казалось бы, напрочь лишённых чувства брезгливости, смогло остановить лишь одно – труп сородича…
Так я и стоял перед трупами, пока сокурсник не прервал тишину:
– Когда-то, – сказал он, – в них тоже была жизнь.
Я кивнул, но по-настоящему проникнуться этой мыслью, – без сомнения, верной, но ничего не дающей ни уму, ни сердцу, – не мог. Я вдруг ощутил нелепость и убожество нашего пребывания здесь. Три человека загнали себя в холодную комнату с трупами, рассчитывая в ней что-то понять о своей жизни, раскрыть какие-то новые глубины в своей душе. Трупы лежат и лежат – жутковатые бездушные мешки, использованные чехлы для жизни, – мы смотрим и смотрим на них, в то время как за стенами этого здания – целый просторный мир, которого нам почему-то оказалось мало, от которого мы, ещё молодые люди, уже не ждём никаких чудес, а ждём их от этой холодной комнаты, как члены какой-то порочной секты.
Вряд ли мы понимали тайну смерти намного лучше, чем те голуби из парка. Мы отличались от них только тем, что нарочно слетелись к мёртвым, чтобы глядеть на них, склонив набок недоумевающие головки.
– Ну что? Может, открыть? – глухо раздалось за дверьми.
– Открывай давай. Холодно, – сказал Вергилию сокурсник.
– А может, не надо? – испытывал Вергилий. – Ну, не хотите, как хотите.
– Хорош придуриваться. Тут, вообще-то, твоя девушка мёрзнет, маньяк. Подумай хотя бы о ней.
Глядя на Женю, я не сказал бы, что она мёрзнет или испытывает ещё какие-нибудь неудобства. Она стояла посреди комнаты без движения, ссутулив спину и опустив расслабленные руки, как на молитве. Она всецело углубилась в созерцание. Казалось, то, что она видела, было для неё неисчерпаемым источником познания и глубоких переживаний.
Однако слова сокурсника подействовали на Вергилия.
– Ладно, ладно, – протянул он и стукнул замком. Потом громыхнул железный засов и двери отворились.
Увидев меня, Вергилий один раз опрокинул голову в беззвучном хохоте и показал на меня пальцем.
– Блин, такой ты смешной! – сказал он. – Серди-итый.
Потом он обнял меня.
– Ладно, прости. Я правда больше не буду. Пошли пить.
Я совсем уже не обижался на него. Я только сходил в уборную и помыл руки и рот с мылом.
После морозилки комнатка Вергилия показалась мне окончательно родной и уютной. Как-то особенно хорошо пошёл спирт, запиваемый уже целыми стаканами пива.
Наконец всем захотелось спать. За исключением кровати, которая была в каморке, порядочного спального места в морге не было. Сокурсник привёл меня в так называемую ритуальную комнату, где к обычному для морга запаху добавлялся слабый аромат ладана. Поблёскивали с полок иконы, а у стены стояли два отверстых гроба с крышками.
Один гроб был сделан из какого-то очень благородного дерева. Он играл бликами, как хороший рояль. Золочёные ручки сверкали ярче, чем оклады икон, крышку украшало по-католически роскошное выпуклое распятие. Внутреннее убранство этого гроба напоминало салон современного автомобиля: стенки обиты серебристым бархатом, белоснежная, с блёстками, подушка с ямкой для головы, на дне пухлый матрасик, видимо, набитый натуральным пухом, – всё, как принято говорить, эргономично. На бортике болтался ценник – 60 000 рублей.
Другой гроб по сравнению с первым выглядел детской поделкой: тряпичная бордовая обивочка, пристреленная к доске строительным пистолетом, голое, некрашеное и даже не лакированное дно, по бортам – дешёвые занавесочные рюши, тощая подушечка, набитая поролоном. Зато и цена – всего 1800 рублей.
Сокурсник рассказал мне, что эти два гроба давно здесь стоят, потому что их никто не хочет приобретать, первый за дороговизну, а второй за дешевизну. Мы же будем их использовать в качестве кроватей, и нужно решить при помощи игры «камень-ножницы-бумага», кто ляжет в фирменном, а кто в дешёвом, «для бабушек».
Завернув в «бумагу» мой бессильный «камень», сокурсник развёл руками.
– Ну, извини. В принципе, если хочешь, я могу тебе его уступить, – кивнул он на шестидесятитысячный. – Как гостю, м?
– Не надо, – сказал я. – Если человек опустился до того, что согласен спать в гробу, то какая разница, в каком именно?
– Ну, смотри… – проговорил сокурсник из кофты, которую уже стягивал с себя. – Разница вообще-то есть, я спал в обоих и знаю.
Он осторожно опустил своё дорогостоящее ложе на пол, постелил кофту на подушку. То же самое проделал и я со своим дешёвеньким лежбищем. Затем сокурсник выключил свет, и мы улеглись каждый в своём гробу. У меня в голове сама собой завертелась шутка по поводу фразы «я тебя в гробу видал». Но я не стал озвучивать эту шутку, потому что она лежала на поверхности и, скорее всего, звучала в этой комнатке уже не раз. К тому же, я обнаруживал, что во мне нет никакой весёлости. Строить из себя персонажа «Декамерона», который без тени уныния шастает по мертвецким и в обнимку с трупами ночует в склепах, воспевая солнечные идеалы Ренессанса, у меня не было никакого желания. Я просто-напросто не был таким героем. Немая грусть от прожитого дня накрывала меня, словно желая стать крышкой того гроба, в котором я лежал. Мой курс, мой институт, моё поколение, моё время – всё это в одну минуту показалось мне таким же чужим и тесным, как моё теперешнее ложе. Душа рвалась куда-то.