чем-то остановиться. Нельзя же всю жизнь искать себя, хоть, может, это и очень удобно. Должен же ты что-то любить!
— Я люблю читать!
— Нет такой профессии — читатель, — возражала мать. — За это деньги не платят. Чтением сыт не будешь.
Все эти их разговоры были играми — ни он всерьез не мог отвечать на ее претензии, ни она по-настоящему не могла ему их предъявлять. Снова и снова в ход шли слова «честь», «хлеб насущный», «талант», «будущее» — все это не имело ни малейшего смысла, так как это была игра равных, игра в упреки и отражение упреков. Эти слова произносились матерью то со знаком плюс, в зависимости от настроения, то со знаком минус. Были моменты, когда они оба — мать и сын — ничем так не гордились, как своим доблестным неумением жить как все, которое у каждого из них проявлялось в разных формах, но с одинаковым накалом переживаний.
— Мы с тобой наоборотные люди, — горько жаловалась мать. — Когда надо поступать так, мы обязательно сделаем все иначе, точно кто-то под руку нас толкает. Что мне стоило промолчать? Что мне эта Сима?
Мать с чашкой крепкого кофе шагала по комнате. Ей надо было выговориться.
— Ведь понимаешь, самое удивительное для меня в том, что директор не за дело хлопочет и даже не о собственной выгоде думает, — непонятно, что его заставляет действовать так, а не иначе? Ведь не из своего бы кармана он заплатил тете Симе? Зачем ему демонстрировать свою власть таким мелочным способом? Кто от этого выиграет? Он хочет посеять страх, разобщить коллектив, и ему это, может, и удалось. Но для чего? Для утверждения своего глупого, тщеславного «я»? Ведь умный человек отыщет более достойный способ самоутверждения. Откуда они берутся, эти люди, которые все вокруг себя разрушают, из каких нор выползают? Они прекрасные демагоги, на все у них есть ответ. Я даже думаю: есть ли у них душа? Почему ему ни капельки не больно за эту несчастную Симу, которая горбатится изо всех сил, чтобы приработать лишнюю копейку? Вот ведь он хвастался, что у него большая библиотека — значит, книги любит, читает, переживает за то, чтобы добро в какой-нибудь повестушке осилило зло. Будто литература — это одно, а жизнь совсем другое.
Помолчав, мать вернулась к их прежнему разговору:
— Нет, нет, нельзя так жить, как мы, Коля. Вероятно — хоть я и ненавижу это слово — надо приспосабливаться... По крайней мере, тебе...
Коля ничего не отвечал, он знал, что она не нуждается в его репликах. Он сидел лицом к картине, написанной матерью. Людмила Васильевна, правда, говаривала, что масло не ее жанр, основные ее орудия искусства — вязальные спицы, крючок и карандаш, но Коле казалось, что ей исключительно давался колорит, передача света и цвета на холсте. На этой картине была изображена река, несущая свои библейские воды, с белыми барашками волн, уходящих к недалекому берегу... Тарзаныч однажды заявил, что у таких вод он и желал бы прожить свои последние дни, тогда бы ему, может быть, оказалась бы по плечу разгадка жизни. В другой раз он заметил, что в этой реке, должно быть, водится множество всякой рыбы — таких она первобытных целомудренных тонов. Почти резко, ослепительно белыми были написаны клочья гонимых ветром облаков над нею, облака удавались матери более всего. Итак, картина начиналась с реки, река текла на переднем плане, вдали, на песчаном берегу сидела, спрятав лицо в ладони, девушка, за ее спиной темнел лес.
Мать терпеть не могла это свое произведение и порывалась несколько раз его снять, но Коле был очень дорог этот просвет в стене, окно на речной простор.
Коля пошлепал босыми ногами на балкон, пощупал медицинский халат, который он вчера выстирал. Халат был еще влажным. Он достал утюг и принялся высушивать рукава, когда в дверь постучали. Это был Зимин. Он теперь приходил к Коле каждый день. К самой Людмиле Васильевне не смел: запретила.
— Идешь? — сказал он, вынимая пачку «Примы».
— Собираюсь, — ответил Коля и подбросил в воздух спичечный коробок.
Зимин поймал его, ссутулился над огоньком, точно стоял на ветру. Коля, поплевав на утюг, скосил на него глаза. Зимин задумчиво дымил сигаретой. Говорить им теперь было не о чем.
...Людмила Васильевна вязала ажурное платье на подкладке тете Нине. После Колиной истерики она зареклась являться в этот дом, но понадобились деньги, и Людмила Васильевна пошла на компромисс — теперь Зимина сама приходила к ней домой на примерки. Муж ее никогда не сопровождал, хотя теперь появлялся у них едва ли не каждый день. Платье наконец было связано и деньги истрачены. А через неделю произошло страшное, грубое. Коля открыл дверь на поздний стук, тетя Нина, не глядя на него, прошла в комнату и швырнула перед матерью сверток, из которого выпало порезанное на куски платье.
Мать сидела в кресле и читала журнал, когда вошла гостья. Увидев ее, она привстала и сделала движение, чтобы усадить женщину. Но Зимина пронзила ее ненавидящим взглядом, круто повернулась и, оттолкнув застывшего в дверях Колю, ушла, не сказав ни одного слова. Растерзанный наряд валялся на полу. Прикрыв глаза, мать потянулась рукой к столу, нашарила сигарету и спички и закурила.
— Сколько у нас денег? — спросила она.
Коля посмотрел в шкатулке.
— Мало. Пойди займи десятку у Тарлебова, скажи, в среду отдам.
Мать затушила сигарету и улыбнулась Коле насильственной улыбкой.
— Ведь я не сделала ей ничего плохого. Могла, да не сделала. Не сделала... — И, перебив себя, уже совсем другим тоном она деловито добавила: — Завтра отнесешь им деньги назад.
Пнув платье, она ушла в свою комнату — о, не плакать, нет; Коля знал, что, когда ее оскорбляли, она не плакала, и слезы, которым она яростно, не по-женски сопротивлялась, в конце концов могли задушить ее...
— Ты не умеешь гладить, — сказал Зимин, — на спине останутся складки. Дай-ка утюг. Иди лучше одевайся.
— Все равно сворачивать придется, — пробормотал Коля.
— Не все равно. А я думал — ты все умеешь.
«Свою жену лучше учите», — хотелось сказать Коле.
— Вот. Теперь сворачивай. Не так, сначала рукава сложи вовнутрь. У тебя суп есть?
— Супа нет, — пробормотал Коля.
— Зря, — отчитал его Зимин. — Вечером зайду, что-нибудь сварганю, горячее необходимо. А