– Хорошо. Больше я ничего не скажу.
– О, но твой вклад на этом уровне необходим, сверхнеобходим! Ты должна жить на двух уровнях! Мне же, увы, доступен только один. Оставим римский вопрос, раз он как будто тебя расстраивает. Забудь о нем и живи на двух уровнях, это сверхнеобходимо. Ну, вот. Пойми, моя дорогая, люди все еще задают политические вопросы. И римский вопрос – политический. Но если ты все-таки встретишь молчание, когда тебе будет задан их вопрос, ты думаешь, мы можем допустить, чтобы Пифия сказала, что ей захочется, в ответ на вопрос, который повлияет на весь мир? Если бог промолчал, молчание было бы идеальным. Но в таком случае кто будет обращаться к оракулу?
– Понимаю.
– Порой мне самому хочется быть каким-нибудь деревенским простаком, оберегающим оракул своей деревни, – какой-нибудь дряхлой бабкой, которая читает по ладоням и прорицает по струящейся воде, или даже каким-нибудь умельцем, который разгуливает по сухим полям, нащупывая прутом эту самую воду! Все, что угодно, лишь бы вырваться из печального рационального мира! Ну а теперь об Афинах. Разумеется, вопрос о свободе – только чтобы пустить пыль в глаза, и ответить надо, как свободны Афины теперь, когда дети берегут свою мать. Настоящий же вопрос касается того, какую сторону поддержать, чтобы Геллеспонт оставался открытым для афинских кораблей, везущих зерно. Ошибись – и они будут голодать. Ну, не важно. Вижу, что тебе все это почти не по силам. На него отвечу я, хотя бог знает, что выбирать приходится между двумя диктаторами. Могу ли я дать совет? Я неколебимо верю в твою несгибаемую честность. Но это общественное и драматичное событие. Я сам иногда склонен к драме, которая переходит в мелодраму. Будь попроще, моя дорогая, тихим, довольно медлительным созданием, всеобщей тетушкой, если не матерью. Если что-нибудь пойдет наперекосяк, я прикажу подуть в трубы, и это даст нам обоим передышку. В любом случае помни: самое важное, чтобы ты медлила, сколько пожелаешь, – потрать хоть полчаса, чтобы воссесть на треножник; помни, что в твоем распоряжении неограниченное время. Ведь что ни говори, – тут он снова улыбнулся, – пусть ты и остаешься невидимой, но это твой бенефис.
Он встал, направился к двери и тут же обернулся ко мне:
– Чуть не забыл. Ты хорошо переносишь запах горящих лавров?
– Не знаю. А разве мне надо его переносить? Разве он не должен меня одурманить?
– Пожалуй, следовало бы проверить – и как я упустил! Но конечно, первая госпожа пользовалась лавровыми листьями еще до моего рождения, а вторая госпожа ни разу даже близко к треножнику не подошла. Что же нам делать?
– И снова повторю: я не знаю. Кажется, я очень мало что знаю, верно?
– Времени нет. Придется рискнуть. Жаль, что речь не идет о простой инкубации.
– А это?
– Латинский термин. Ищущий ответа засыпает в помещении храма и видит вещий сон, только и всего. Ну, что же, моя дорогая, осмелюсь ли я сказать: удачи тебе?
Он поклонился.
* * *
Перед дворцом Пифии протрубили трубы. Я, закутанная, поднялась в экипаж, которого, по обычаю, не должна была видеть. Он двигался на бронзовых колесах, и я знала, хотя и не видела их, что его влекут по грохочущему булыжнику избранные юноши, гордые такой честью. Колеса гремели почти как трубы, а когда экипаж остановился, послышался третий шум – рев толпы, похожий на рев моря. Бесчисленные голоса били мне в уши, так что я чуть было не заткнула их ладонями поверх платка. Но на публике Пифия должна оставаться закутанной в покрывала, даже руки держать сложенными под девичьим нарядом, в котором она грядет к своему небесному жениху. Я так и не увидела пышную афинскую процессию, которую, впрочем, все равно остановили у входа в Дельфы, так как внутри для нее места не хватило бы. Однако я услышала, как рев сменился почти тишиной, которую нарушало только людское дыхание, а также лошадиный топот и фырканье где-то в отдалении. Затем в этой дышащей тишине четырежды протрубили трубы. Когда последний отзвук замер, я почувствовала, как рука нащупывает мою руку и берет ее, а голос верховного жреца Аполлона произнес у меня над ухом:
– Идем.
Меня сняли с экипажа, каким бы он ни был, и я услышала, как принесли в жертву избранного козла.
– Держись за мою руку. Ступени прямо перед тобой.
Я нащупала ногой ступень, будто слепая, какой я и была, тяжело опираясь на его руку и для поддержки, и для утешения. Одна ступень. Вторая.
– Медленнее.
Еще ступень. Еще и еще. Мне казалось, что меня обволакивает дыхание живых существ. И заметила, что мое собственное дыхание участилось. Мое сердце гремело.
– Стой.
Я остановилась, и его рука оставила меня. Даже и под головным платком я замыкала уши, ища неведения и безопасности. Внизу был мрак. Позади гул толпы – словно волны, накатывающиеся на берег самого залива. Но до залива было очень далеко. Здесь же не было ничего, кроме того, другого. Я повела вокруг руками, тянущимися от напряженных плеч, зная, что не должна сделать ни шага, иначе погибну. В припадке внезапного ужаса я ухватила платок и дергала его, пока он не соскользнул с моего лица. Но все равно ничего не увидела. Вдруг все мое тело начало содрогаться – не кожа с ее поверхностной дрожью, но глубокая плоть и кости – судорога за судорогой, и они повернули меня вбок, затем кругом. Мои колени ударились о землю, я ощутила, как рвутся ткань и кожа.
– Эвойе!
Это был бог. Он явился. Что это было? Вопль. Моя грудь выбрасывала воздух, мышцы вновь свела судорога.
– Эвойе-е-е, Вакх!
Что это было? Барабанная дробь в моих ушах оборвалась, и я услышала испуганную внезапную тишину залитой солнцем толпы перед портиком. Бог. Какой бог, который бог, где? Внезапно все это место, подобное гробнице, заполнил грохочущий раскатистый смех, который не смолкал, становясь все громче и громче, и я поняла, пока мое тело действовало само по себе, что он вырывается из моего собственного рта. Затем столь же внезапно и жутко, как он возник… нет, жуткими эти бесстыдные раскаты не были… но так же внезапно настала тишина. Ее нарушили трубы, а когда они смолкли, сама толпа подхватила клики двух богов, а потом снова настала тишина. Я обнаружила, что стою на коленях, опираясь перед собой на ладони. Неизмеримую протяженность времени я была слишком измучена, чтобы испытывать страх. Но я заговорила с богом, с тем, который смеялся:
– Смилуйся!
И было так странно чувствовать, что тот же рот, который разинулся и кровоточил, когда из него вырывался голос бога, теперь выговаривал слова бедной коленопреклоненной женщины. Какой бы ты ни был бог, смилуйся! Мои одежды девственницы давили меня, прилипали, и я догадалась, что они пропитались потом. Я открыла глаза и увидела. Теперь там был свет. В мире солнца его не назвали бы светом, но тут внизу, в подземном мире благодаря ему можно было видеть – или видеть только его, если вокруг ничего не было. Это было слабое сияние жаровни, и с содроганием, заставившим меня скользнуть по полу, я увидела стоящий на трех ногах скелет творения не этого мира – священный треножник. И я почувствовала, что бог помогает мне подползти к треножнику и наложить руки на толстую прохладную бронзу его щиколоток. Я взбиралась на гору, постанывая, иногда стеная, но спасения не было. Бог востребовал меня на священное сиденье, хотела я того или нет, – о да, это было изнасилование, это Аполлон усадил меня, перекрутил, как ему хотелось, а затем оставил меня. Внезапно, когда он меня оставил, я исполнилась мужеством и закричала собственным голосом, хотя от него было больно челюстям и даже губам.
– Тот рот или другой!
Вновь раздался раскатистый смех.
Затем с той же внезапностью, с какой тут происходило все, он замер. Я хочу сказать, что безумие в моем мозгу замерло, а сердце и легкие перестали напрягаться. Я сидела на сиденье, пусть и неудобном, высоко над невидимым полом. Круглая жаровня со слабо светящимися углями на локоть ниже моего лица была как восходящая в тумане полная луна. Никогда еще я не ощущала в голове такой ясности. Это было женское место, место Пифии. Они вторглись не в свои владения, этот сверхмужской бог, эти два мужских бога, которые ворвались сюда и силой вырвали свои приветственные клики из моего искаженного рта, еще хранящего вкус крови. Самым простым ответом на безумие было бы отказать им в повиновении. Я сидела и грела руки в мягком тепле, исходившем от жаровни. Как они это истолковали, толпа там, наверху? Закутанная с ног до головы Пифия спускается в адитон. Потом – ничего, потом два вопля, более мужские, чем женские, а потом этот смех. Потом тот рот или другой! Они будут спорить и спорить.
Теперь я видела лучше. Дневной свет на ступеньках и ниши – пустые, кроме одной, – я различила торчащие из нее колени Ионида. Он скорчился в своей нише. Смех напугал его? Он по-прежнему ни во что не верит? Теперь появился абрис его головы. Он вглядывался в мой мрак. И заговорил обычным разговорным тоном, в котором всякое чувство отсутствовало: