87. Этой обидой закрыв себе подступы, уже было налаженные, я вновь решаюсь дерзать. Переждал я несколько дней, но лишь только схожий случай подарил нас тою же удачей и я услышал, как храпит отец, сразу начинаю просить юнца, чтобы он снова со мной подружился, иначе говоря, позволил бы, чтобы ему было хорошо и прочее, что подсказывает наболевшее вожделение. А тот, очень сердитый, все повторял: «Спи, или отцу скажу». Нет, однако, ничего столь неприступного, чего не одолела бы порочность. Пока он твердил «отца разбужу», я таки подобрался и, преодолев слабое сопротивление, вырвал у него усладу. Тогда он, может быть даже не совсем недовольный моей проказливостью, принялся длинно жаловаться, как он обманут и в смешном виде выставлен перед товарищами, которым хвастался, какой я внимательный. В заключение «ты, однако, не думай, — сказал он, — что я таков, как ты. Хочешь, можно и снова». Я упрямиться не стал и скрепил дружбу с ним, а там, по его милости, провалился в сон. Так ведь не удовольствовался же этим повторением юнец, пришедший в пору и в самые лета, наклонные к терпимости! Он и сонного меня пробудил словами: «Не хочешь ли чего?» На этот раз уже оно было обременительно. Худо-бедно, с одышкой и в поту, помяв его, я дал ему то, чего он хотел, и, истомленный наслаждением, опять проваливаюсь в сон. И что же? Часу не прошло, а уж он меня под бок толкает и говорит: «Что ж мы время теряем?» Тут я, в который раз пробужденный, прямо вскипел от ярости, да его же словами ему говорю: «Спи, или отцу скажу».
(Довольный остроумной беседой, Энколпий вызывает Евмолпа на разговор об искусстве.)
88. Оживленный этими рассказами, я принялся расспрашивать столь искушенного человека о возрасте картин и разбирать их предмет, нередко для меня темный, а заодно обсуждать причину нынешнего упадка, когда сошли на нет прекраснейшие искусства, а живопись, та и вовсе исчезла без следа. На это он сказал: «Алкание денег причина этого упадка. Во время оно, когда привлекала сама по себе голая правда, преисполнено было силы чистое искусство, а среди людей шло упорнейшее состязание, как бы не оставить надолго скрытым что-либо полезное грядущим столетьям. Вот отчего Демокрит, дабы не укрылась сила камней ли, растений ли, выжимал соки всех, можно сказать, трав и средь опытов провел свой век. Так и Евдокс состарился на вершине высочайшей горы ради того, чтобы уловить звездное и небесное движение, а Хрисипп, тот, дабы сподобиться открытия, трижды прочистил душу чемерицею. Обращаясь к ваянию, скажу, что Лисипп угас в нужде, не в силах удовлетвориться отделкой очередной своей работы, а Мирон, едва ли не душу людей и зверья заключивший в медь, не нашел продолжателя. А мы, потонувшие в питье и в любострастии, не отваживаемся и на то, чтобы постичь готовые уже искусства; обвинители древности, мы лишь пороку учим и учимся. Где диалектика? Астрономия где? Где к разумению вернейший путь? Кто ныне вступает в храм, творя обеты единственно для того, чтобы обресть красноречие? Или чтоб прикоснуться к источнику любомудрия? Да они даже здравого рассудка или здоровья себе не ищут, а сразу, не коснувшись еще порога Юпитера Капитолийского, обещаются одарить его: один — если похоронит богатого родственника, другой — если откопает сокровище, а еще кто-нибудь — если, доведя свое состояние до тридцати миллионов сестерциев, жив останется. Да и сам же сенат, блюститель блага и правды, обыкновенно обещает тысячу фунтов золота на Капитолий и, чтобы уж никто не гнушался алкания денег, даже Юпитера украшает сокровищем. Дивиться ли, что обессилела живопись, когда всем, и богам и людям, золотая куча кажется прекраснее, чем то, что сотворили Апеллес и Фидий, чудаки грецкие?
89. Вижу, однако, что ты весь погружен в ту картину, являющую троянское пленение. Коли так, я попытаюсь раскрыть ее в стихах».
Уже фригийцы жатву видят десятуюВ осаде, в томном страхе; и колеблетсяДоверье эллинов к Калханту вещему.Но вот влекут по слову бога ДелийскогоДеревья с Иды. Вот под секирой падаютСтволы, из коих строят коня зловещего.И, отворив во чреве полость тайную,Скрывают в ней отряд мужей, разгневанныхДесятилетней бойней. Тесно стиснувшись,Данайцы скрылись в грозный свой обетный дар.О родина! мнилось, прогнан тысячный флот врагов,Земля от войн свободна. Все нам твердит о том:И надпись на звере, и лукавый лжец Синон,И собственный наш разум мчит нас к гибели.Уже бежит из ворот толпа свободная,Спешит к молитве; слезы по щекам текут.Те слезы были радость робких душ,Не порожденье страха… Вот, распустив власы,Нептуна жрец, Лаокоон, возвысил глас,Крича над всей толпою, быстро взметнул копьеКоню во чрево, но ослабил руку рок,И дрот отпрянул, легковерных вновь убедив,Вотще вторично он подьемлет бессильно дланьИ в бок разит секирою двуострою.Гремят во чреве доспехи скрытых юношей,Колосс деревянный дышит страхом недругов…Везут в коне плененных, что пленят Пергам,Войну завершая беспримерной хитростью.Вот снова чудо! Где Тенедос из волн морскихХребет подъемлет, там, кичась, кипят валыИ, раздробившись, вновь назад бросаются,—Так часто плеск гребцов далеко разносится,Когда в тиши ночной в волнах корабли плывутИ стонет мрамор под ударами дерева.Глядим туда: а там два змея кольчатыхК скалам плывут, раздувши груди грозные,Как две ладьи, боками роют пену волнИ бьют хвостами. В море гривы косматыеОгнем, как жар, горят, и молниеносный светЗажег валы, шипеньем змеи шумящие.Все онемели… Вот в повязках жреческих,В фригийском платье оба близнеца стоят,Лаокоона дети. Змеи блестящиеОбвили их тела, и каждый ручкамиУперся в пасть змеи, не за себя борясь,А в помощь брату. Во взаимной жалостиИ в страхе друг за друга смерть настигла их.К их гибели прибавил смерть свою отец.Спаситель слабый! Ринулись чудовищаИ, сытые смертью, старца наземь бросили.И вот меж алтарей, как жертва, жрец лежитИ бьется оземь. Так, осквернив алтарь святой,Обреченный град навек отвратил лицо богов.Едва Фебея светлый свой явила луч,Ведя за собою звезды ярким факелом,Как средь троянских войск, оглушенных вином и сном,Убрав засовы, сходят данайцы на землю.Вожди, осмотрев оружье, расправляют грудь.Так часто, с Фессалийских прянув гор, скакун,Пускаясь в бой, прядет могучей гривою.Обнажив мечи, трясут щитами круглымиИ начинают бой. Один опьяненных бьетИ превращает в смерть их безмятежный сон,Другой, зажегши факел о святой алтарь,Огнем святынь троянских с Троей борется.
90. Кое-кто из гуляющих по портику запускал в читающего Евмолпа каменьями. А он, хорошо знавший, как приветствуют его дарование, покрыл голову и бежал прочь от храма. Я вострепетал — как бы и меня не сочли поэтом! А потому, следуя за беглецом, достиг до берега. И как только можно было остановиться в недоступности от метателей, «скажи, — говорю, — что за лихорадка такая у тебя? Двух часов не провел ты со мною вместе, а ведь больше наговорил поэтически, чем человечески. Не диво, что народ тебя провожает каменьями. Да я сам запасусь булыжником, и только впадешь в исступление, придется пустить тебе кровь из головы». Его черты изобразили волнение: «О мой юный, — говорит, — друг! Не первое сегодня у меня посвящение; нет, всякий раз, как я вступаю в театр прочесть что-нибудь, меня так привечает стекшееся отовсюду собрание. Впрочем, чтобы мне и с тобою тоже не поссориться, воздержусь от этой пищи на весь нынешний день». — «А если так, — говорю, — и ты зарекаешься на сегодня от горячки, будем вместе ужинать». И поручаю смотрительнице комнат кой-какой ужин нам соорудить…
(Евмолп и Энколпий приходят в бани.)
91…Вижу Гитона, который с полотенцами и скребками стоит, прислонясь к стенке, в тоске и смятении. Тотчас видно — не в охотку служба. И вот, чтобы я уверовал глазам своим, обращает он ко мне свое сияющее от радости лицо, «сжалься, — говорит, — братик. Когда не грозит оружье, изъясняюсь свободно. Вырви меня от кровавого разбойника и накажи, сколь угодно тебе яростно, покаянного твоего судью. Мне станет немалым утешением пасть по твоей воле». Я велю ему прервать эти жалобы, чтобы никто не подслушал, и, бросив Евмолпа — тот приступил к чтению стихов в бане, — темным грязным ходом вытаскиваю Гитона и мигом лечу в свою гостиницу. А там уж, закрыв двери, кидаюсь с объятиями к нему на грудь и ласкаюсь лицом к его щекам, слезами залитым. Долго нам обоим не вымолвить было слова. И у мальчонки нежная грудь сотрясалась еще от обильных рыданий.