«Что же это такое, — говорю, — содеялось, если я и покинутый все люблю тебя, и на этой груди, которая была сплошной зияющей раной, теперь и рубца нет? Чужим страстям податливость, что ты на это скажешь?» Услышав, что его любят, мальчишка приободрился. «А я-то судьи не искал другого. Но не жалуюсь боле, не поминаю — было б искренно твое раскаяние». Пока я со слезами и стонами изливал эти слова, тот утер паллием лицо да и говорит: «Простишь ли, Энколпий, если воззову к твоей почтенной памяти: я ли тебя бросил или ты мной пожертвовал? Да, отпираться, таить не стану: увидев двоих с оружием, я припал к сильнейшему». Покрыв поцелуями эту грудь, преисполненную мудрости, я обхватил руками его шею, и, не желая оставлять сомнений, что мы помирились и что дружба наша оживает самым надежным образом, я приник к нему всей грудью.
92. Была совершенная ночь, и женщина давно приготовила заказанный ужин, когда Евмолп постучал в дверь. Я спрашиваю: «Сколько вас?» — а сам уже вглядываюсь сквозь щелку, не идет ли Аскилт с ним заодно. Только увидев, что гость мой один, я проворно впустил его. А он, упав на койку, принялся смотреть, как Гитон прислуживает прямо возле него, потом головою кивнул и «одобряю, — говорит, — Ганимеда. Сегодня плохо не будет». Не понравилось мне многозначительное это начало, и я начал бояться, не принял ли в сотоварищи другого Аскилта. А Евмолп питье получил от мальчика да так выразительно «ты мне, — говорит, — дороже, чем вся баня», и, жадно осушив фиал, признается, что никогда еще не приходилось ему так гадко.
«Я еще мылся, — рассказывал он, — и уж едва не был бит за покушение прочесть поэму принимающим ванну, а когда был выкинут из бань, как ранее из театра, пошел оглядывать все углы, звонко выкликая Энколпия. Между тем появился откуда-то голый парень, который, оказывается, потерял вещи и с гневным — не хуже моего — воплем требовал Гитона. Ну, надо мной, конечно, мальчишки стали смеяться, передразнивая меня глумливо, словно безумца, зато его окружила целая толпа, пораженная им, кто шумно, кто оторопело. Дело в том, что срамные грузы были у него так весомы, что он весь казался лишь кончиком своего же конца. О великий труженик: небось что с вечера начнет, только назавтра кончит. Этот, конечно, тут же нашел себе печальников: один — не знаю кто — римский всадник с худой славой укрыл бездомного собственной одеждой и увел к себе с тем, видно, чтобы одному владеть этаким богатством. Ну а я, я и своей бы одежды не получил, когда б не привел поручителя. Выходит, легче привлечь великим срамом, чем великим умом». Пока Евмолп произносил это, я то и дело менялся в лице, радуясь бедам моего врага и унывая от его удач. И все-таки я молчал, будто не понимаю, о чем речь, и объявил распорядок ужина.
(Ужин проходит в беседе, омраченной, впрочем, для Энколпия поэтическими повадками Евмолпа.)
93. «Что можно, то недорого, и душа, любя заблуждение, склоняется к неправде».
Африканская дичь мне нежит нёбо,Птиц люблю я из стран фасийских колхов,Ибо редки они. А гусь наш белыйИли утка с крылами расписнымиПахнут плебсом. Клювыш за то нам дорог,Что, пока привезут его с чужбины,Возле Сиртов немало судов потонет.А барвена претит. Милей подруга,Чем жена. Киннамон ценнее розы.То, что стоит трудов, — всего прекрасней.
«Так вот оно, — говорю, — твое давешнее обещание не сложить сегодня ни стиха! Да ты, честное слово, хотя бы нас пожалел, мы-то в тебя камнем не метали! Ведь стоит кому-нибудь, кто пьет в этом приюте, учуять самое прозвание поэта, так он сейчас и подымет соседей и накроет нас всех как сообщников. Смилуйся и вспомни хоть пинакотеку, хоть баню». Эту мою речь Гитон, кроткий отрок, осудил, утверждая, что нехорошо я делаю, когда возражаю старшему и, позабыв о долге, тот стол, который сам же великодушно накрыл, теперь отнимаю этими попреками, и еще много вежливых и скромных слов, какие до чрезвычайности шли к его красоте.
(Все более увлекаясь Гитоном, Евмолп обращается к отроку.)
94. «Блаженна, — сказал он, — матерь, тебя таковым родившая, — честь и хвала! И какое редкостное единение мудрости с красотою! Так что не думай, будто напрасно истратил все эти слова — поклонника ты обрел. Я наполню песню хвалою тебе. Дядька и страж, я пойду за тобою, куда и не скажешь. А Энколпию не обидно — он другого любит». Да, удружил и Евмолпу тот воин, что отнял у меня меч. Не то мой гнев на Аскилта обрушился бы на жизнь Евмолпа.
От Гитона это не ускользнуло. А потому он и направился прочь из комнатенки, будто по воду, и притушил мой гнев осмотрительным своим исчезновением. Когда мало-помалу утихло мое бешенство, «Евмолп, — говорю, — я бы предпочел теперь, чтобы ты стихами говорил, чем позволял себе эти мечты. Ты, знаешь ли, чувствен, а я чувствителен, сообрази сам, сколь несогласны такие нравы. А потому считай меня сумасбродом, но смирись с безумием, то есть живо уходи прочь».
Смешавшись от этого предупреждения, Евмолп не выяснял причин гнева и, ступив без промедления за порог, тут же прикрыл вход в комнатку, меня, который ничего такого не ждал, запер, а ключ быстро вынул и побежал разыскивать Гитона.
Оказавшись взаперти, я решил покончить жизнь через удавление. Привязав поясок к ножке кровати, поставленной у стены, я уже продевал голову в петлю, когда раскрываются двери и входит Евмолп с Гитоном и от роковой грани выводят меня к свету. Особенно же Гитон до безумия ошалел от скорби и, подняв крик, толкает меня обеими руками на постель. «Ошибаешься, — говорит, — Энколпий, если думаешь, что это возможно — тебе умереть первому. Я раньше твоего начал — уже в доме Аскилта искал я меч. Не найди я тебя, я бы в пропасть кинулся. А чтобы ты знал, сколь близка смерть у тех, кто ее ищет, посмотри теперь ты на то, что обречен был, по-твоему, увидеть я». Сказав это, он выхватил у человека, нанятого Евмолпом, опасную бритву и, хватив себя по горлу и раз, и два, падает у наших ног. Пораженный, я вскрикиваю и тою же железкой ищу себе дороги к смерти во след павшему. Да только ни у Гитона не видно было никакого намека на рану, и я не ощутил никакой боли. В футляре была бритва ничуть не острая и даже затупленная ради того, чтобы мальчикам в ученье прививать цирюльничью сноровку. Оттого-то ни нанятой мастер не встревожился, когда похитили его бритву, да и Евмолп не ставил препятствия буффонной смерти.
95. Покуда разыгрывается эта драма любви, входит гостиничный служитель с остатком скромного ужина и, воззрившись на гнусное барахтанье валявшихся тел, «вы что, — говорит, — пьяные? рабы беглые? или и то и другое сразу? Кто это ту вот кровать стоймя поставил и что это за воровские дела? Да вы, Гераклом клянусь, захотели ночью бежать на улицу, чтобы за комнату не платить. Не пройдет! Вы у меня узнаете, что тут не вдова какая, а Марк Манниций хозяин инсулы».
Евмолп как закричит: «Что, угрожать!» — и сразу того по лицу рукой, отнюдь не слабо. А тот, в пьянках с постояльцами обретший свободу, мечет Евмолпу в голову глиняный горшок и, разбив ему лоб, кидается вон из комнаты под вопли пострадавшего. Не желая сносить обиду, Евмолп хватает подсвечник деревянный, настигает беглеца и градом ударов отмщает свой высокий лоб. Стекаются домашние, собирается орава пьяных гостей. А я, получив случай отмстить, возвращаю долг этому скандалисту, запершись от него и наслаждаясь без соперника и комнатой и ночью.
Между тем и кухонные и комнатные терзают изгнанника: один метит ему в глаз вертелом, на котором шипят кишки, другой, схвативши вилку для мяса, изготовляется к сражению. Особенно же старуха подслеповатая — в замызганном переднике, в деревянных башмаках от разных пар, — та приводит огромного цепного пса и науськивает на Евмолпа, который от всеобщего натиска обороняется подсвечником.
96. Сквозь отверстие в двери, которое сделалось из-за выломанной ранее ручки, мы видели все; я сочувствовал жертве. А Гитон, тот по вечной своей сострадательности полагал, что нужно дверь открыть, чтобы помочь тому в трудный час. Однако мой гнев не утих еще, так что я не удержал руки и дал крепкого щелчка по жалостливой головушке. Тот заплакал и сел на ложе, между тем как я прилагал к отверстию то один, то другой глаз и, словно пищей, напитывался бедами Евмолпа, подавая ему советы искать поддержку у правосудия.
В самый разгар ссоры вносят двое носильщиков потревоженного во время ужина прокуратора инсулы Баргата — он плох был ногами. Этот долго оглашал пьяных и беглых своим бешеным и диким голосом и вдруг, завидев Евмолпа, «так это ты, — говорит, — красноречивейший из поэтов, и эти подлые рабы не отойдут от тебя тотчас же и не уберут прочь своих лап?»
(Управляющий поверяет поэту свои заботы.)
«Сожительница моя такая гордая стала. Ты, будь другом, продерни ее в стишках, да так, чтобы она стыд вспомнила».