y>
Петроний Арбитр
Сатирикон
Гимнасий италийского города, возможно Путеол, в котором преподает ритор Агамемнон. В портике, где всякий мог присутствовать во время риторических упражнений — «декламаций», слово берет Энколпий, образованный и беспутный молодой человек, от лица которого ведется повествование в романе.
1. «Да неужели некие новые фурии вселяются в декламаторов, которые кричат: „Эти раны получил я за вольность народную, этим глазом пожертвовал для вас; поводыря мне дайте, чтобы вел меня к детям моим, ибо не держат тела перебитые мои колена“? Но и это можно бы снести, когда б оно показывало путь тем, кто устремился за красноречием. Так нет же! Напыщенностью темы и пустейшей трескотней фраз достигается лишь то, что явившимся на форум кажется, будто они попали в другую часть света. Оттого, полагаю, мальчики и становятся в школах дурашливы, что не видят и не слышат там ничего о людских делах, а все о морских разбойниках, стоящих на берегу с кандалами наготове, да о тиранах, подписывающих указ, чтобы сыновья рубили головы отцам своим; вечно о прорицаниях во дни всеобщего мора, в коих требуется отвести трех, а то и больше, девиц на заклание, и прочая медвяная словесная сдоба, обсыпанная маком и корицей.
2. Не ясно ли, что тот, кто вскормлен среди всего этого, так же не может хорошего вкуса приобрести, как тот, кто при кухне живет, благоухать. Вы уж простите, но я скажу, что вы же первые и сгубили красноречие. Легковесным, праздным лепетом возбуждая без толку тело речи, вы скоро добились того, что оно сникло, потеряв свою силу. А ведь не держали молодых на декламациях в ту пору, когда Софокл с Еврипидом отыскивали слова, какими должно вести речь; и не губил еще талантов взаперти сидящий педант, когда Пиндар и девять лириков уже отказывались петь гомеровским стихом. Но чтобы не приводить в доказательство одних поэтов, — ведь и Платон и Демосфен не прикасались к этому роду упражнений. Оттого-то их мощная и вместе, я бы сказал, целомудренная речь беспорочна и не раздута, когда встает перед нами в природной своей силе. Это уж потом завезена в Афины из Азии разбухшая и ненасытимая речистость, и едва она дохнула своим словно зачумленным дыханием на юные души, возмечтавшие о великом, как тут же, зараженный, окостенел дух красноречия. Кто впоследствии высокой Фукидидовой, кто Гиперидовой достиг славы? В песне и в той не проглянет румянец здоровья; нет, что взросло на этой пище, не способно дожить до почтенных седин. Таков и у живописи был конец, когда александрийская дерзость сыскала короткие пути в великом искусстве».
3. Не потерпел Агамемнон, чтобы я декламировал в портике дольше, чем сам он только что надсаживался в школе. «Юноша, — возразил он, — поскольку есть в твоей речи нерасхожий вкус и — вещь редкая! — привязанность к здравому смыслу, не стану скрывать от тебя тайн ремесла. Правда твоя, погрешают этими упражнениями наставники, когда им приходится среди безумцев сходить с ума. Ибо, не говори они того, что одобрено юнцами, так, по слову Цицерона, „одни в школе остались бы“. Ложные льстецы, пробиваясь к пирам богачей, не помышляют ни о чем ином, кроме того, что тем, по их чутью, всего приятнее будет услышать: не получить им того, чего они ищут, пока не расставят разных ловушек для ушей. Так и наставник красноречия, не насади он, подобно рыбаку, на удочку той самой приманки, о которой знает, что уж на нее-то польстятся рыбки, просидит на берегу безо всякой надежды на улов.
4. Выходит, родителей надо бранить, раз они не желают, чтобы дети их возрастали в строгих правилах. Во-первых, как все прочее, так и это свое упование они несут в жертву тщеславию. Затем, спеша к желанному, они выталкивают на форум не обработанные еще задатки, препоручая едва народившимся младенцам то самое красноречие, которого важнее ничего, по их признанию, нет. А лучше б они потерпели размеренное течение трудов, пока учащееся юношество напоено будет строгим чтением, пока ему настроят душу уроками мудрости, пока научатся юные неумолимым стилом вымарывать слова и долее внимать тому, чему взялись подражать; внушили б они себе лучше, что ничуть не восхитительно то, что нравится мальчишкам, и тогда слог их, мужая, набирал бы вес внушительный. Теперь не так: мальчишки тешатся в школах; подрастут — над ними потешаются на форуме, а в старости — и это постыднее как того, так и другого — никто не желает признаться, что учился напрасно. А чтоб не думал ты, будто я не одобряю вкуса к Луцилиевой непритязательности, берусь и сам выразить стихом то, что думаю».
5. Науки строгой кто желает плод видеть,Пускай к высоким мыслям обратит ум свой,Суровым воздержаньем закалит нравы;Тщеславно пусть не ищет он палат гордых.К пирам обжор не льнет, как блюдолиз жалкий,Не заливает пусть вином свой ум острый,Пусть пред подмостками он не сидит днями,За деньги аплодируя игре мимов.
Если же мил ему град Тритонии оруженосной,Или по сердцу пришлось поселение лакедемонян,Или постройка Сирен — пусть отдаст он поэзии юность,Чтобы с веселой душой вкушать от струи Мэонийской.После, бразды повернув, перекинется к пастве Сократа,Будет свободно бряцать Демосфеновым мощным оружьем.Далее римлян толпа пусть обступит его и, изгнавшиГреческий звук из речей, их дух незаметно изменит.Форум покинув, порой он заполнит страницу стихами,Лира его пропоет, оживленная быстрой рукою.Пусть горделивая песнь о пирах и сраженьях расскажет,Непобедим загремит возвышенный слог Цицерона.Вот чем тебе надлежит напоить свою грудь, чтоб широким,Вольным потоком речей изливать пиэрийскую душу.
6. Я внимал ему столь прилежно, что не заметил Аскилтова бегства. Пока я иду по саду среди этого кипения речей, уж высыпала в портик несметная толпа учащихся по окончании, надо полагать, импровизации какого-то декламатора, что сменил Агамемнона с его свазорией. Между тем как юнцы посмеивались над сентенциями и бранили расположение речи в целом, я во благовремении убрался и пустился вдогонку за Аскилтом. Дороги я по небрежности себе не заметил, не зная, впрочем, и того, в какой стороне наше подворье. И вот, куда ни поверну, все туда ж возвращаюсь, покуда наконец, измученный этой беготней и покрытый испариной, не подступаю к какой-то старушке, что торговала огородной зеленью.
7. «Прости, — говорю, — матушка, может, ты знаешь, где я живу?» Той по вкусу пришлась глупейшая эта выходка. «Как, — говорит, — не знать?» Встала да и пошла вперед. Чувствую — небес посланница, а как пришли мы в укромное такое местечко, откидывает озорная старуха завесу с дверей и молвит: «Должно, тут». Продолжая твердить, что не узнаю своего дома, я вижу, ходят крадучись посреди табличек и голых блудниц какие-то люди, и медленно, более того — поздно, постигаю, что к притону меня привели. Проклиная старушку с ее кознями и покрыв голову, бегу я сквозь этот приют разврата и вдруг у самого выхода наскакиваю на Аскилта, точно так же до смерти истомленного, — точно и его сюда та же старушка привела!
Улыбнувшись, приветствую его и осведомляюсь, что он делает в этом непотребном месте.
8. А он рукою отер пот и «знал бы ты, — говорит, — что со мной было». — «Что-нибудь жуткое», — говорю. Тогда он слабо так: «Блуждаю это я, — говорит, — по всему городу, не умея отыскать места, где наш двор, вдруг подходит ко мне некий отец семейства и великодушно предлагает меня сопровождать. Потом ведет темными закоулками, приводит в это самое место и, показав кошелек, делает мне гнусное предложение. Уже блудница вытребовала асс за комнату, уж он и руки ко мне потянул, и не хвати у меня силенок, мог бы я поплатиться…» Уже казалось мне, что все кругом сатириона опились…
Соединив усилия, мы потеснили докучливого.
(Справившись с поклонником Аскилта, друзья отправляются вместе искать свою гостиницу.)
9. Словно в тумане, я увидел Гитона, стоявшего в конце проулка, и ринулся прямо к нему. Когда я спросил, приготовил ли нам братик чего-нибудь поесть, мальчонка сел на кровать и стал большим пальцем унимать потоки слез. Всполошившись от вида братика, спрашиваю, что у него такое. Он отвечал не сразу, через силу, уступив тогда только, когда я и гнев примешал к моленьям. «Да твой же, — говорит, — не знаю, брат или товарищ прибежал пораньше в снятую нами комнату и вознамерился одолеть мою стыдливость. Я кричать, а он меч вытащил и „коли ты Лукреция, нашелся, — говорит, — твой Тарквиний“. Услыхав это, я потянул руки к Аскилтовым глазам и „что скажешь, — кричу, — шкура ты, волчица позорная, чье смрадно и дыхание?“. Аскилт изобразил напускной ужас, а затем, размахивая руками, возопил что было мочи. „Молчи, — кричит, — ты, гладиатор паскудный, кого из праха отпустила арена! Молчи, ляд полуночный, ты, который и прежде, когда не был еще слабак, ни с одной приличной женщиной не управился и кому я в садах был тем самым братцем, каким теперь служит тебе мальчуган этот на постоялом дворе“. — „Но ты же улизнул, — говорю, — с беседы наставника“».