У Джима привычка надевать свитера типа «мистер Роджерс»[8] и сосать ириски. Уже по этим вещам можно догадаться, что он все еще пребывает в фантазиях о мальчиках препубертатного возраста.
– Не уверен, что это примут во внимание, – говорю я. – Преступник есть преступник. Думаю, они сначала арестуют, а вопросы будут задавать потом.
– Нет, – вмешивается инвестиционный менеджер Гэри. – Сначала они обратятся к твоему надзорному инспектору. У них это так делается.
Мой надзорный инспектор. Я удивленно моргаю. Совсем про нее забыл. На условно-досрочном я уже два года, отмечаюсь ежемесячно и настолько вошел в колею, что собраний почти не замечаю. Для меня они просто дополнительная бумажная работа и своевременное заполнение бланков. Для таких, как я, все укладывается в восемь минут. Переписываю корешки зарплатных чеков, передаю письмо от своего консультанта, подтверждающее, что я оплачиваю еженедельные консультации, и мы расстаемся на очередные тридцать дней.
– И что, по-твоему, скажет надзорный? – спрашивает, щурясь, Уэндел.
– Что доложить особенно нечего.
– Вы ходили сегодня на работу? – осведомляется миссис Бренда Джейн.
– Ходил.
– Никакой выпивки, наркотиков, Интернета?
– Работаю. Гуляю. Ни во что не вмешиваюсь.
– Тогда все должно быть в порядке. Конечно, у вас есть право на адвоката, так что, если почувствуете себя неуютно, попросите, чтобы пригласили меня.
– Думаю, это дело рук мужа, – слышу я свой голос. Причин для такого вывода нет. Еще одна рационализация. Я ведь не монстр. Монстр – он.
Группа на моей стороне, все кивают.
– Да, да, – говорит один.
– В таких случаях всегда замешан муж, разве нет? – поддерживает другой.
Уэндел самодовольно ухмыляется.
– Ну, ей ведь не четырнадцать… – начинает он.
– Уэндел, – обрывает его миссис Бренда Джейн.
Тот изображает саму невинность.
– Я только хочу сказать, что она же не какая-то блондиночка-малолетка.
– Мистер Харрингтон…
Уэндел поднимает мясистую ладонь – мол, да-да, виноват, молчу. Но потом, в последний момент, поворачивается ко мне и наконец-то изрекает кое-что полезное:
– Слушай, пацан, ты ведь все в том же гараже работаешь, так? Считай, повезло, если эта пропавшая не отдавала туда свою тачку на обслуживание.
В этот момент я представляю, как Сандра Джейн – ее длинные блондинистые волосы убраны за уши – стоит перед серым металлическим прилавком и с улыбкой передает ключи Вито: «Конечно, мы можем забрать ее в пять…»
И еще я понимаю, во второй раз в жизни, что уже не пойду домой.
Глава 8
Что делает семью семьей?
Я размышляла над этим вопросом всю жизнь. Мое детство прошло в типичном южном клане. Мама никогда не работала, но зато всегда выглядела холеной и идеально ухоженной, как и ее образцовый розовый сад. Папа пользовался всеобщим уважением. Основав собственную юридическую фирму, он трудился не покладая рук с одной лишь целью: обеспечить двух своих «милых дам». У меня было дюжины две кузенов и кузин и бесчисленное множество тетей и дядей. Когда родственники устраивали ежегодный семейный сбор в нашем огромном доме с раскинувшейся на несколько акров зеленой лужайкой и широкой верандой, это походило не столько на летнее барбекю, сколько на три цирковых арены под одним куполом.
Первые пятнадцать лет я только улыбалась послушно, когда пухлые тетушки щипали меня за щеки и говорили, что я пошла в мать. Когда я вовремя сдавала домашнюю работу, учителя в школе гладили меня по голове и говорили, что отец может гордиться мною. Я ходила в церковь, нянчилась с соседскими детьми, работала после занятий в местном магазине и улыбалась, улыбалась, улыбалась – так, что щеки начинали болеть.
Потом я шла домой, собирала раскатившиеся по деревянному полу пустые бутылки из-под джина и делала вид, что не слышу доносящихся из холла маминых пьяных причитаний: «Я знаю кое-что, чего не знаешь ты. Я знаю кое-что, чего не знаешь ты…»
Когда мне было два года, мама заставила меня съесть лампочку, а потом отвела к врачу, чтобы показать, какая я нехорошая, упрямая девочка. Когда мне было четыре, она приказала мне положить палец на дверной косяк и держать его там, а сама несколько раз хлопнула дверью, чтобы показать потом врачу, какая я капризная и отчаянная. Когда мне было шесть, она накормила меня отбеливателем, чтобы показать докторам, как трудно быть моей матерью.
Мама била меня раз за разом, и никто никогда ее не остановил. Значит ли это, что мы были семьей?
Я знала, что мама нарочно делает мне больно. Знала, что она хочет сделать больно папе. Я знала, но никому не говорила. Значит ли это, что мы были семьей?
Изо дня в день продолжалось одно и то же. Каждый вечер начинался с того, что мама подавала приготовленный по всем правилам обед, и каждый вечер заканчивался тем, что она швыряла в кого-то из нас жареного цыпленка или, чего доброго, хрустальный стакан. В конце концов папа уводил ее в спальню, укладывал в постель и давал сладкого чаю с джином.
– Ты же знаешь, какая она, – говорил он тихо, то ли оправдывая ее, то извиняясь передо мной.
Остаток вечера мы проводили в гостиной, читая вместе и делая вид, что не слышим мамины пьяные бормотания: «Я знаю кое-что, чего не знаешь ты. Я знаю кое-что, чего не знаешь ты…»
Когда мама умерла, я перестала задавать вопросы. Я думала, что война наконец-то закончилась, что мы с папой свободны. Что теперь мы будем счастливы.
Через неделю после похорон я сломала ее драгоценные розовые кусты и размолотила их деревянным молотком. В тот день папа так плакал над этими проклятыми цветами, как никогда не плакал из-за меня.
Вот тогда я стала понимать кое-что насчет истинной сути семьи…
Оглядываясь назад, я думаю, все шло к тому, что я забеременею, выйду замуж за незнакомца и буду жить в штате, где все опускают «р»[9]. Ни дня за всю жизнь я не оставалась одна, и, разумеется, едва пустившись в самостоятельное плавание, я воссоздала то единственное, что знала: семью.
Схватки перепугали меня до смерти. Девять месяцев беременности позади, а я все равно была не готова. Чернила на брачном свидетельстве только-только высохли. Мы еще не успели обустроиться в нашем новом доме, крошечном уютном бунгало, которое легко поместилось бы в передней гостиной родительского дома. Я не могла быть матерью. Я еще не поставила детскую кроватку. Не дочитала книжку о воспитании детей.
Я не знала, что делаю, что буду делать. Меня никто этому не научил.
Помню, как, ковыляя к машине, подумала, что чувствую запах драгоценных маминых роз. Меня тут же вырвало на траву. Джейсон похлопал меня по спине и спокойным, сдержанным голосом пообещал, что все будет хорошо. Затем поставил в машину мою больничную сумку и помог забраться на сиденье.
– Дыши, – говорил он снова и снова. – Дыши, Сэнди. Просто дыши.
В палате, пока меня выворачивало наизнанку, мой учтивый муженек держал ведерко. Потом он поддерживал меня саму, пока я кряхтела и отдувалась в родильной ванне. Он не убирал руку, и я исцарапала ее ногтями, тужась и выталкивая из себя самый большой в мире шар для боулинга.
Медсестры смотрели на него с нескрываемым восхищением, и, помню, я подумала тогда, что мама была права – в мире полным-полно стерв, и я всех их поубиваю. Если только смогу подняться. Если только смогу перетерпеть боль.
А потом…
Моя дочь, Кларисса Джейн Джонс, выскользнула в мир, объявив о своем явлении громким протестующим криком. Я помню, как ее положили мне на грудь – горячее, липкое, сморщенное тельце. Помню прикосновение малюсенького рта, ищущих и наконец приникших к соску губок. Помню то непередаваемое ощущение соединения двух тел, питающего и кормящегося. Помню, как слезы текли по лицу.
Краем глаза я заметила Джейсона. Он стоял в сторонке – руки в карманах, лицо, как всегда, непроницаемое. И тогда до меня дошло.
Я вышла замуж, чтобы убежать от отца. Значит ли это, что мы были семьей?
Джейсон женился на мне, потому что хотел моего ребенка. Значит ли это, что мы были семьей?
Кларисса стала нашей дочерью, потому что родилась посреди всей этой сумятицы. Значит ли это, что мы были семьей?
Может быть, каждый просто должен начать с чего-то…
Я протянула руку. Джейсон подошел ко мне. И очень, очень осторожно дотронулся пальцем до щеки Клариссы.
– Я вас защищу, – пробормотал он. – С вами не случится ничего плохого. Я обещаю вам это. Обещаю, обещаю.