— Вы не считаете, что именно турок был ледняцким агентом.
— Нет, это невозможно.
— Тем не менее — тот Зейцов…
Я-оно обнимает девушку в талии, притягивает к себе, целует. На вкус она — сладкое вино.
Опершись снова на балюстраду, Елена закутывается в кашне как в платок, обвязывая им голову, скрещивая потом руки на груди.
— На вашем месте, я бы не спускала с него глаз.
— Зейцов нажрался и валялся у себя в купе, я проверил, в лес он не ходил.
— Люди князя?
— Дусин?
— Агент? Нет! Но если княгиня приказала ему выкинуть Пелку…
— В этом я как раз и не уверен.
— Времени все меньше. Либо Фогель говорил по делу, либо у агента остался только один день на то, чтобы уничтожить машины, убить Теслу и, возможно, убить еще и вас.
— Так что, отсиживаться в купе?
— Если будет скучно, приглашаю к себе.
Панна снимает правую перчатку и кладет себе на язык, в рот два пальца. Потом сжимает зубы. Оторвав ладонь от алых губ, подает их милостивым жестом, с миной ни серьезной, ни смеющейся, зато с блестящими глазами.
Я-оно склоняется в формальном полупоклоне и вылизывает эти пальчики от теплой крови, до последней капельки, до капелек, еще цветущих на открытых ранках. По девушке проходит дрожь.
Снимает сюртук, накидывает его ей на плечи. Движение воздуха поднимает пустые рукава над балюстрадой.
— Намного умнее было бы держаться ресторана или салона, — говорит я-оно. — Ведь разве сложно вскрыть двери купе отмычкой, вскочить в отделение, и не успеет человек голову повернуть — чик!; никто ничего не видел, никто ничего не слышал.
— Хорошо, заложить дверь стулом, спинку вставить под дверную рукоятку…
— Но я думаю про Иркутск. Здесь, в поезде — еще полбеды. А в городе? Если бы там только один агент, одни только ледняки! Вы же сами слышите, что обо мне говорят. Даже доктор Конешин чуть умом не тронулся. Захотят убить, так убьют.
— Не думаю.
Я-оно смеется.
— Не думаете? Совсем не думаете? — Бросает окурок на ветер. — Ну, утешили! Но, может, какой-нибудь аргумент?
Панна Мукляновичувна изгибает пальцы и проводит ногтями над лифом платья. Остается счетверенный красный след на груди, свежий шрам после прикосновения чего-то дикого, нечеловеческого.
Еще глядит на эту счетверенную царапину на белой коже, когда рядом, под полой английского сюртука, над капелькой крови на сердце девушки ложится серебряная звездочка, маленький снежный кристаллик. Но тут же тает, исчезает.
Я-оно глядит на небо над противодымовым экраном. Да ведь это же не дым, это тучи заслоняют звезды, а иногда даже щербатый диск золотой Луны, то гаснущей, то вновь разгорающейся. И именно тогда, в моменты прояснения, мать упырица открывает безлюдные пространства, бесконечные лесные равнины Азии, к северу от линии Транссиба и к югу, до самой полосы огня, до короны пепла над ним. Туча, Луна, туча, Луна — а Экспресс мчит сквозь них, в вырезаемом косоглазыми лампами «Черного Соболя» световом туннеле — Луна, туча, Луна — прямиком в Зиму. Ибо, совершенно неожиданно, как после поднятия занавеса в опере, в очередном просвете видишь: белизна, белизна, белизна, поля белизны, то есть — снега, но снега уже затвердевшего, застывшего на деревьях и на просеках, на болотах и реках, на железнодорожной насыпи и деревянных сараях, каких-то шалашах — снега оледеневшего. Когда это случилось? Нет границы, но если какая-то и существует, она давно уже осталась позади поезда. Теперь же вокруг только белизна, снег и лед.
— Estistso[188].
Синее облачко дыхания убегает от лица вместе с улетающими в свисте холодного воздуха словами, очень быстро убегают с глаз и захватываемые ветром все более многочисленные снежные хлопья. Я-оно сует руки в карманы брюк.
— Ха! Снилась мне Зима.
Панна Елена закутывается в шаль, оставляя в ней только узенькую щелку для глаз; я-оно затягивает изнутри сюртук на голубом платье, обнимая под ним собственными руками.
Прижимая жатую материю к спиральным прутьям балюстрады, я-оно глядит с платформы на южные ледовые поля. Длук-длук-длук-ДЛУК, еще несколько минут, и вся природа Сибири превращается в замкнутую подо льдом скульптуру — нет уже никакой зелени, даже нормального силуэта дерева, да и сама тайга долгими фрагментами теперь скрыта под толстой шубой мерзлоты. Ничего удивительного, что пожары не заходят из Лета в Зиму — огонь не вгрызется в промерзшую пущу. Можно лишь догадываться о жизни, остановленной там, в морозе, но видны лишь менее и более фантастические формации белизны, волны, гривы, валы, стены, башни и обрывистые скалы, фонтаны, замки и ульи, и люты, и люты.
На тех, что ближе всего, выскакивающих у самого пути, когда Экспресс проезжает мимо в шуме пронзающего вихря, высвечиваются, словно на экранах-простынях кинематографа, картины внутренней части вечернего вагона, из каминного зала, поскольку там продолжаются танцы, играет музыка, длиннорукий monsieur Верусс бешено стучит по клавишам, бородатый проводник размахивает смычком, кружат пары, мужчины при фраках и длинных сюртуках, покроенных в соответствии с неизменным фасоном ледовой Европы, дамы в кружевных и бриллиантовых туалетах, над ними серебряно-хрустальная люстра — и все это проявляется в картинках света и тени, гладко проскальзывает по выпуклостям и вогнутостям снежных скульптур, хороводы шикарных мужчин и женщин, танцующих, танцующих.
Засмотревшись, панна Елена сухо кашляет. Я-оно становится за ее спиной, поглядывает над ее плечом. Девушка кашляет через шаль, дышит через шаль, говорит через шаль.
Снилась зима, и по белым сугробамШли вереницами, словно за гробом; (…)Двигались люди — и малый и старыйВ белой одежде и цвета печали[189]
Я-оно коротко смеется, выдувая через панну туманные облака этого смеха, которые тут же улетают.
Но, поскольку земли Лета уже за нами, мысли чуточку лучше пристают к мыслям, слова крепче прилегают к другим словам.
Глянул на лица — знакомых немало,Все как из снега — и страшно мне стало.Кто-то отстал; в пелене погребальнойВзгляд засветился — женский, печальный. (…)Запах Италии хлынул жасмином,Веяло розами над Палатином.И Ева предсталаПод белизной своего покрывала,Та, что в Альбано меня чаровала,И среди бабочек, в дымке весенней,Было лицо ее как Вознесенье,Словно в полете, уже неземная,Глянула в озеро, взгляд окуная,И загляделась, не дрогнут ресницы,Смотрит, как будто сама себе снится (…)
Панна Елена, не поворачиваясь, отворачивает голову, глаз блеснул из-за шали. Может, улыбается, может, нет; иней собирается на ткани, скрывающей ее лицо.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});