Его правая рука болталась, свесившись с дивана. Он подогнул ногу.
— После этого письма я был в полном отчаянии. Я сдал экзамены и поступил в Политехническую школу. Учился как во сне. С ним меня теперь связывала только Женевьева. Мы поженились… Остальное вы знаете. Я испортил ей жизнь… Но тогда я этого не понимал. Для меня ничего кругом не существовало, только вот эта тоска, чувство, что я упустил свою жизнь и до конца дней проживу как живой труп…
Буассон отпил «желтенького» и проглотил две таблетки.
— Вы слишком много пьете лекарств.
— Да, но зато я больше не кашляю. И могу с вами разговаривать. Перебирать все эти дорогие воспоминания… Жизнь, знаете, так быстро промелькнула. То мне было семнадцать, а то, смотрю, уже шестьдесят пять. Вся жизнь проскочила вот так, — он щелкнул пальцами, — а я ничего толком не сделал. Пустые годы. Ничего не помню. А, нет… помню Женевьевины усики и с каким внимательным видом она меня слушала. И нашу поездку в Калифорнию. Это был очень короткий миг, когда я как-то ожил.
— А ваши дети? Неужели у вас к ним нет никаких чувств?
— Я определенно сам себе удивился, что произвел их на свет. Но кроме удивления… Нет, пожалуй, нет. У жены округлился живот — мне это казалось… несуразным. Неужели, думаю, это все я?.. А потом они родились… Помню, она очень мучилась. Я этого не понимал. Я у нее спрашивал: «Как это, больно?» Она на меня смотрела — сейчас убьет. Ну а что, правда… Как мужчина может понять, каково это?.. Потом мне их показали в роддоме. Но это было как будто они не мои, не из меня, а что-то отвлеченное. И для меня они так никогда и не стали людьми из плоти и крови. Я всегда смотрел на них как бы издалека. Когда были еще совсем маленькие, они мне просто не нравились внешне — уродцы какие-то. Потом, когда подросли, они и сами никак не старались мне понравиться, сблизиться со мной…
— Но это же вы должны были с ними сближаться, а не наоборот! — возмутилась Жозефина. — Это же такое чудо — ребенок!
— Вы так думаете? Ну а меня вот дети никогда не трогали… Ужасно звучит, да? Но тем не менее… Я ничего не чувствовал. Ни к кому. Не знаю, что вы из всего этого напишете… Я как персонаж совершенно неинтересен. Надеюсь, ваш талант компенсирует…
Жозефине пора было уходить. Мадам Буассон скоро вернется.
Буассон смотрел на часы. Жозефина вставала, убирала блокнот и ручку, относила поднос на кухню, перемывала и вытирала стаканы, ставила на место бутылки, чтобы жена ни о чем не догадалась. Пока она хлопотала, Буассон смотрел на нее и дышал слабо, ровно. «Что-то у меня голова кружится, — говорил он, — я, наверное, отдохну…» Жозефина выходила и тихонько прикрывала дверь. Он так и лежал на диване, и воспоминания крутились у него в голове, как старая черно-белая пленка, которую смотрят через проектор на белой простыне.
На следующий день или через несколько дней Жозефина приходила снова, и беседа продолжалась. Буассон всегда помнил, на чем остановился. Память на эмоции у него была редкостная. Будто они заранее были расфасованы по папкам и ящикам, с ярлыками, только доставай. Должно быть, он всю жизнь вспоминает, думала Жозефина.
Она по-прежнему приходила, но теперь ей все меньше хотелось идти, сидеть напротив него в этой унылой гостиной. Она доставала блокнот и ручку, но записывала мало. Буассон прихлебывал «желтенького» и время от времени доставал сигарету — «Кэмел».
— Мсье Буассон! Ну зачем вы еще и курите?!
— Да сколько мне там осталось…
Он брал длинный мундштук, извлекал спрятанную зажигалку, зажигал сигарету, затягивался и глубоко вздыхал от удовольствия. Но тут же заходился в приступе кашля.
— Вот видите, вам от этого только хуже.
— Это единственное удовольствие, которое мне осталось, — отвечал он виновато, как бухгалтер, который ошибся в расчетах. — Я вам рассказывал, как Кэри принимал ЛСД?
— Нет.
— В порядке психотерапии. Он хотел разобраться со своими детскими проблемами, отношениями с родителями, и как из-за этого он все время то женился, то разводился. Он думал, что за счет галлюцинаций, которые провоцирует наркотик, можно вытащить на поверхность болезненные воспоминания и таким образом от них избавиться. В то время это считалось суперсовременной техникой. Это было легально. Он был не первый, до него это пробовали и другие известные люди, Олдос Хаксли, например, Анаис Нин… Кэри утверждал, что на нем это сработало просто замечательно, он прямо-таки заново родился. На этих сеансах он научился сам отвечать за свои поступки, не перекладывать вину на других, он понял о себе такое, в чем никогда раньше не решился бы признаться… Он говорил, что самоанализ требует мужества, но это основополагающий акт. Он ничего не боялся…
Буассон произнес это с ноткой зависти в голосе. «Ему хорошо, он ничего не боялся…» — как-то так. «Вот что меня коробит», — думала Жозефина, с нажимом выводя буквы в блокноте. То, как он это сказал: с легкой горечью. Человек завидует чужой свободе, но не берет пример с того, кто свободен, а только сидит и дуется. Буассон сказал это без теплоты, даже без восхищения. В глубине души он осуждал Кэри Гранта и за ЛСД, и за бесконечные браки-разводы, и за немногословную близкую дружбу с мужчиной… Он осуждал его тайну.
Потому что ему Кэри Грант не дался. Потому что в тот день в Лос-Анджелесе, у ограды своего дома, он предпочел ему другого юношу. В тот день Буассон озлобился и навсегда разобиделся на весь белый свет.
Он, конечно, этого не говорил, но у него порой вырывались то слово, то интонация, замечание, недоговоренная жалоба, которые его выдавали.
«Куда разумнее зажечь хотя бы маленькую лампу, чем сидеть и жаловаться в полной темноте», — вспоминались Жозефине слова Хильдегарды Бингенской. Буассон не зажег даже крошечного фитилька. Его жизнь прогорела без света, без тепла. Он винил во всем свое детство, родителей, воспитание. Но никогда — собственную трусость.
Жозефине хотелось, чтобы он был бескорыстнее, честнее с самим собой. Чтобы не строил из себя бесконечно червяка, влюбленного в звезду, — который попрекает звезду, что она-де горит слишком высоко.
Жозефина нетерпеливо грызла колпачок ручки, дожидаясь, когда пора будет идти домой. Чем больше она слушала Буассона, тем больше убеждалась, что ее Юноша должен быть совсем другой: великодушный, не зацикленный на себе. Из этой удивительной дружбы с Кэри Грантом он вынесет для себя не привычку постоянно сравнивать, ныть, жаловаться, что ему в жизни не повезло, а что-то совсем другое.
Да, чем больше она слушала Буассона, тем меньше ей хотелось слушать дальше. И тем больше ей нравился Кэри Грант.
Скоро вернется мадам Буассон. Они будут ужинать молча. Потом сядут перед телевизором, каждый в своем кресле, все так же молча. Потом лягут спать.
А скоро он умрет. И так ничего и не успеет изменить в своей жизни и ни разу ничем не рискнет — даже самой малостью.
Пищалка упорствовала: ее ящик взломали.
— Да какой ящик?! — недоумевал Шаваль. Они сидели друг напротив друга в ресторане на улице Пульбо, дом № 5, в двух шагах от площади Тертр. Место выбрал Шаваль.
Пришлось! Пищалка позвонила среди дня и давай ныть: «Мы с вами больше не видимся, вы меня совсем забросили, что я сделала, чтобы вы мной стали так пренебрегать?..» — «Ровным счетом ничего дорогая, — ответил Шаваль, — просто заботы… Бедняжка мать с каждым днем все слабее, душит вынужденная праздность, время бежит… Это ведь мы привыкли говорить, что время уходит, а время-то настаивает на том, что уходят люди. А беды и горести, известно, к счастливым не пристают: кто везет, того и погоняют…» Тут Шаваль вставил душераздирающий вздох, в котором выплеснулась наружу вся мука его истерзанного сердца, — и нашла оправдание резкая смена курса.
Пищалка не отступалась. Он должен ей помочь. У нее нечистая совесть, так, одна мелочь, но все-таки нужно посоветоваться с человеком опытным, рассудительным. Шаваль навострил ухо. Что за мелочь? По работе? «Да», — выдохнула Пищалка в трубку. Он тут же предложил ей встретиться ровно в восемь, когда отзвонит церковный колокол, в ресторане «Виноградник на холме».
— Так что за ящик? — переспросил Шаваль, притворяясь, что не понимает, хотя он прекрасно понимал, о чем речь.
— Ящик письменного стола, на работе, я в нем держу важные бумаги. Персональные коды от банковских счетов мсье Гробза… Именно эту папку и вскрыли, точно!
— Ну что вы! — возразил Шаваль. — Не может этого быть! Во-первых, Рене и Жинетт и близко никого не подпустят. А во-вторых, там же сигнализация!
— Нет, мой ящик взломали, — повторяла Пищалка, выпятив остренький подбородок, уставившись невидящим взглядом в меню. — Это совершенно точно.
— Вы слишком много читаете книжек про всякие заговоры и похищения. У вас разыгралась фантазия. Вам не помешает, фигурально выражаясь, холодный душ. — В подкрепление своих слов Шаваль взмахнул рукой, словно отметая пустопорожние домыслы. — Почитайте лучше на досуге «Таможенный кодекс».