Брюсов — Нине. 24 июня 1908. Теремец.
… Ах, Нинка, страшно мне даже вспоминать все пережитое мною, нами с Тобой, за те десять дней, что я провел в Москве. Боже мой! неужели все это было неизбежно! неужели все это может и должно повторяться! — Да не будет!..
Нина — Брюсову. 26 июня 1908. Москва.
… Моего письма, ты говоришь, не получил. Оно было нежное и безумное. Написала сначала все другое, а потом надышалась эфиром — от него боль тупеет — и послала «бессмысленно нежное» только об одной правде моей души. Мало соображая, ехала прямо к почтовому поезду на Павелецкий вокзал. Казалось, что нужно опустить его прямо в вагон. Был дождь, и провожал меня Муни, — вот все, что я помню об этой поездке. Видишь, как иногда пишутся письма. За три твои письма благодарю. За письмо к Наде особенно, — когда я буду умирать по-настоящему, ты дашь Матрене (прислуга. — И. Т.) и Наде «инструкции», а сам поедешь с женой на дачу или в «Эстетику» — «потому что — как же иначе?» И это не помешает тебе написать мне 5 писем о твоей жалости, об отчаянии, что ты меня «принужден» оставить и т. д. Чувствую я себя так, как человек, у которого больше ничего нет. Тебя и твое отношение ко мне в эти дни узнала окончательно. Удивляюсь только, что все еще ходишь в плохой маске, говоришь о какой-то любви, в чем-то уверяешь. Зачем это? У тебя есть она (жена. — И. Т.), которой ты, не задумываясь, приносишь в жертву меня с моей жизнью. Я ведь никогда не прощу тебе той ночи, когда ты ушел к ней и оставил меня. Слова, сказанные тобой когда-то Сереже, в эту ночь стали делом. Каждый твой поступок сейчас взвешивается на самых тонких весах. — я проиграла. Я побеждена. Так скажи это, не укрываясь. Она тебе нужна? С ней ты хочешь жить? Вместе нам не дышать. Ах, декаденты! Резиновые души! Хочешь и ее и меня. Она — главное, я второе. Все для нее, — для меня остатки, клочки. Нет, — спасибо!
Ты все «беспокоишься» о моем драгоценном здоровья? Просишь рассказа подробного и точного. Изволь — сердечные припадки каждый день, эфир пить бросила, нахожу, что им лучше дышать. Вчера от этого было со мной очень нехорошо. Но видишь — жива, пишу. К «золотым очкам» (к врачу. — И. Т.) ходила курьеза ради. Выбрала дорогие и хорошие — 10 рублей за визит. И что мне эти «очки» наговорили! Моему «драгоценному» здоровью угрожает, по их уверениям, серьезная опасность. Причин много — не хочется их перечислять. Очень допытывались о «пережитом нервном потрясении», которое очевидно, об эфире (я сказала о нем как бы шутя и смеясь — вот, мол, еще какая у меня игрушка) «очки» слышать не хотели. «Это самоубийство» — так сказали. Рекомендуется мне сейчас следующее — два лекарства от сердца, «хорошее питание» и полный душевный и телесный покой. При этом — «Москва — яд». Нужно уехать по возможности к морю, купаться, гулять, все забыть, обращаться с собой осторожно и внимательно. Много еще другого. Я пробыла там более часу, подумай, сколько можно было наговорить и наслушаться. Еще — сердце мое в состоянии более чем печальном, дело в каких-то сердечных клапанах, и еще что-то, чего я не поняла, ибо с физиологией и медициной имею знакомство самое поверхностное. Я поблагодарила, заплатила 10 руб. и вечером предалась эфиру. Итак — не спрашивай меня больше о здоровьи. Ведь ты со мной никуда не поедешь, в крайнем случае предложишь денег (откупиться от дурных беспокойных чувств), которых я не возьму, а затем все останется по-прежнему, — жена твоя от вампиризма будет розоветь и полнеть, ты, чтоб не огорчить ее, будешь приезжать урывками в Москву, уверять меня в любви и бросать черт знает во что, потому что «как же иначе»? Она «жена», а я случайная любовница, ее ты любишь, а меня жалеешь и чувствуешь в отношении меня маленькую серенькую ответственность. Ведь ты не «сверхчеловек», и когда из-за тебя кто-то страдает, это мешает тебе спать спокойно. Ну, одним словом, наш суд кончился. Осталась у меня к тебе через все непобедимая, просто кровная привязанность да страданье, для которого нет слов. Все знаю, все поняла, стала лицом к лицу с своей гибелью, а увижу тебя — и сердце дрожит непонятной нежностью, и за одну твою ласковую улыбку, за взгляд твоих глаз, за музыку привычных слов — готова на кресте распяться. Все знаю и умираю от боли, а жду, жду тебя, — чужого, с темной закрытой душой, с прошлым тех дней, о которых никогда, никогда ничего не узнаю. Жду для забвенья тех минут, когда ты рядом, и я целую твое тело, все любимое, все дорогое, мое от века и не мое в жизни, потому что оно, и ты, и твоя душа отданы ей. Ах, Валерий, не сердись на меня ни за что. Этот год — год смертельной борьбы. Мне кажется, что в нем я пережила всю муку, которая дана была мне на целую жизнь. И вот — побеждена, раздавлена, как червяк чьей-то глупой толстой подошвой. Боже мой! Каких простых радостей мне хотелось. Три лета я мечтала о каких-то бедных березках, которые по ночам шумели бы под нашими окнами. Ты упрекаешь меня за эти дни, но ты не дал, не дал ни разу быть мне кроткой, ясной, простой. Говоришь, что я порчу твою жизнь, но ни разу не дал мне беречь ее, стать ее ангелом-хранителем, а не разрушающей силой, хаосом, который можно только проклинать. Все я могла бы вынести с безумным фанатизмом, только не женщину. В иные минуты ты сам понимаешь, как это чудовищно, безобразно, невозможно. А потом опять непонимание, странное легкомыслие, суд надо мной.
Ну вот, — все обо мне. Жизнь разорвалась на дни и минуты, которые я преодолеваю эфиром, вероналом, только бы забыться на минуту, не помнить, что ты с ней. В конце этого — смерть. Когда она придет — не знаю. Спасти меня ты не можешь. Ах, ты не дашь мне даже лекарства, не протянешь руки. Не отнимешь у нее месяца для меня. Зачем же посылаешь к «золотым очкам»? Зачем требуешь, чтобы я жила? Мне сейчас — все равно. У меня было что-то — душа, ум, способности, жажда жить, — теперь ничего. Одна огненная точка, одна мука от дней и минут. Валерий, дорогой, ну неужели это совсем окончательно, что она, а не я? Я ведь как Сережа, который вошел в темную комнату и застал нас вдвоем, а потом не знал и не верил еще год. Милый, милый, я сейчас безумна и нестерпима, но ведь ты не даешь мне отдохнуть, не даешь быть кроткой и тихой. Оторвись от нее на какие-то дни совсем, душой и телом, будь со мной, пойми, что ведь это все действительно гибнет. Ведь правда, меня скоро не будет в твоей жизни. А может быть, я тебе нужна? Может быть, ты не знаешь, что нужна! Это мой последний крик к тебе о помощи и спасеньи.
Ты не слышишь? Ты глух и слеп. Ты камень на могиле того, кого я любила. Его статуя, повторяющая весь дорогой очерк, но холодная и мертвая. Я протягиваю к ней руки, молюсь, плачу, проклинаю, целую, зову, теряю волю и сознанье от боли, кричу: «Валерий, Валерий, — ты мой!» И в ответ: «Меня ждет жена», «она рассердится, если я проведу с тобой ночь, я ее люблю….» Милый, мертвый, любимый, не можешь спасти? Не можешь? Прошу по-нищенски — дай, дай, дай чего-то, чтоб я ожила! Посмотри, в твоих руках жизнь, так случилось, я не могу изменить.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});