Не в сюжете, а в интонации рассказа проступало что-то общее с письмами Чехова последних месяцев. В них он уже подвел незримую черту под «плаванием» своей «эскадры». Смирнова, прочтя «Ариадну», записала в дневнике: «Должно быть, какая-нибудь жестокая женщина насолила ему, а он, чтобы облегчить свою душу, описал ее». Что сильнее сказалось в этом упрощенном толковании: нерасположение к Чехову или собственный опыт сочинительства?
Критика рассказ словно не захотела заметить, будто поморщилась от него. Чехов, видимо, предчувствовал это. Вопреки обыкновению не отозвался о рассказе ни с радостью, ни с недовольством. Может быть, такое внешнее равнодушие к «Ариадне» скрывало или, наоборот, по-своему обнаруживало глубокое внутреннее волнение Чехова. Что-то прорывалось из-под спуда записей. Какой-то новый сюжет, давно томивший его. О ком-то, кто страстно говорил об искусстве, о рутинерах, давящих всё «новое и художественное».
В это время Чехов постоянно говорил о своей старости («А старость уже не за горами»; — «Постарел, и нет уже пыла»). Он пребывал внешне в том покойном настроении, которое наступало у него после принятого решения. Нечто подобное он переживал в 1889 году, когда решался — шагнуть ли из любимой беллетристики в «толпу драматургов» или, наконец, написать роман. Но так, как ему хотелось, виделось, «не по правилам».
Прошли пять лет, отведенные Чеховым самому себе в конце 1889 года на кропотливый серьезный труд «с чувством, с толком». Позади — Сахалин, три года мелиховской жизни, повести «Палата № 6», «Черный монах», «Три года». Он уверял, что драмы ему писать не хочется, «а комедии еще не придумал» и засядет за пьесу не ранее осени. Но какие-то оговорки, детали выдавали: Чехов уже напряженно обдумывал новую пьесу.
Почему он возвращался к драматургии? Почему в это время, когда появились записи к будущим повестям и рассказам, выбрал не роман, о котором говорил в начале 1895 года, а пьесу? Может быть, потому, что именно в работе над драмой Чехов осознавал меру своей свободы и смелости? Проза — это, условно говоря, ровный путь с незаметным подъемом или спуском. Пьеса — рывок. Даже если срыв, все равно оставалось ощущение обретенной высоты. «Иванов» и «Леший» в этом смысле оказались незабываемы.
Чехов не оставлял прозу ради пьесы. Он работал одновременно и над новыми рассказами. Следствие чрезмерного труда — сильнейшие головные боли и письма, которые в это время приближались к прозе. В один из апрельских дней он рассказывал Суворину: «Ходил в деревню к чернобородому мужику с воспалением легкого. Возвращался полем. По деревне я прохожу не часто, и бабы встречают меня приветливо и ласково, как юродивого. Каждая наперерыв старается проводить, предостеречь насчет канавы, посетовать на грязь или отогнать собаку. В поле поют жаворонки, в лесу кричат дрозды. Тепло, весело». В начале мая он признался тому же адресату: «Я напишу что-нибудь странное. Для казны же и для денег у меня нет охоты писать. Я пока сыт и могу написать пьесу, за которую ничего не получу <…>»
Как и предыдущие, новая пьеса возникала по внутреннему побуждению. В данном случае даже в свободе от мыслей о деньгах, сроках, обязательствах перед театром. Но не в свободе от огорчений и недоразумений домашней и семейной жизни. Младший брат поставил его в неловкое, почти унизительное положение. Михаил Павлович служил теперь в глухом Угличе, куда перевелся в 1894 году из-за неприятностей по службе в Серпухове. Уже через год он начал хлопотать о месте в Ярославле, большом губернском городе. Рассчитывал, как всегда, на знакомство брата с Сувориным. Вообще-то он давно мечтал о Петербурге, о работе в «Новом времени». Это тешило его тщеславные надежды на известность, хороший заработок, столичные связи. Но на такую просьбу он пока не решался. Боялся отказа и потому умерил свои претензии.
В обыкновенной жалобно-напыщенной манере он писал Суворину очередную слезницу. Плакался на «кошмар» службы в провинции. Подчеркивал свое превосходство над средой: «Зачем я кончил курс в Университете, для чего я знаю языки, для чего мне открыто кое-что и природой и воспитанием? <…> Я не хочу ни повышения, ни увеличения содержания. <…> Дорогой Алексей Сергеевич, переведите меня, куда Вам угодно, как Вы же назначили меня на эту должность. Верьте, если бы сестра не привыкла получать ежемесячную маленькую поддержку — я скорее вышел бы в отставку, чем осмелился бы беспокоить Вас этим письмом, да еще с просьбой о протекции». Постоянная ссылка на 25 рублей, которые он не очень аккуратно посылал сестре, как на главную причину его обращения, невольно обнажала натуру младшего Чехова. Он пытался выглядеть бескорыстным, благородным, а выглядел неискренним и мелочным.
Суворин не понял, чего хочет Михаил, и написал Чехову. Мария Павловна попросила «угличского» брата скорей прояснить ситуацию. Вместо внятного письма в Мелихово слабонервный чиновник грохнул телеграмму Суворину: хочу, мол, служить в Ярославле и перевода с повышением в должности. Алексей Сергеевич разъярился от очевидной глупости и сделал выговор Чехову, что такой телеграммой Михаил всех подставил. Чехову пришлось оправдываться и объясняться: «Телеграмма Миши бестактна. <…> Он очень добрый и неглупый человек, но мне с ним иногда бывает тяжело. <…> Отчасти я виноват, так как я написал ему, чтобы он поспешил ответом на Ваше предыдущее письмо ко мне <…>. Вообще протекция штука неприятная, и я охотнее принимаю касторовое масло или холодный душ, чем протежирую. Трудно просить, язык не слушается. Но в последнее время часто приходится просить то за одного, то за другого».
Не просить было тяжело, а невольно поощрять чужой эгоизм или корысть. Еще не так давно, зимой 1895 года, Чехов сказал Александру: «И почему не оказать протекции, если это полезно и притом никого не оскорбит и не обидит? Протекция лишь тогда гадка, когда она идет рядом с несправедливостью». Как бы ни расписывал Михаил свои служебные успехи, он был заурядным чиновником. Дела своего не любил. Давно понял, что зря не послушался брата и не пошел после университета в присяжные поверенные, не подался в литераторы. Для чиновничьей карьеры он был не приспособлен. Но высокой должности и хорошего оклада, житейского комфорта очень хотелось. Вот он и «рос» по службе с помощью Суворина.
Почему Чехов неохотно, но помогал брату? По просьбе родителей, всегда радевших о любимом младшем сыне? Не устоял перед жалобами брата, скучавшего в Угличе? Но, возможно, почувствовал несправедливость своей протекции. Когда в конце мая Михаил приехал в Мелихово, между братьями произошел тяжелый разговор. Он наложил отпечаток на их дальнейшие отношения. Вожделенное место в Ярославской Казенной палате было получено. Но впоследствии Чехов отказывал брату в подобных просьбах. Зато не отказывал двоюродным таганрогским братьям — не только потому, что обещал это дяде при прощании, но и потому, что уважал Георгия за трудолюбие и преданность семье, а Володе хотел помочь найти себя. Весной 1895 года Чехов посоветовал ему после семинарии поступать на медицинский факультет, например, в Томском университете. И предложил помощь: плату за учебу и деньги на пропитание. А чтобы Володя не чувствовал себя бедным родственником, пусть потом, когда выучится, встанет на ноги, вернет, если сможет. И пошутил: «Процентов я не возьму».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});