Однако было в этой книге то, против чего Марина Ивановна восстала со всей решительностью: суждения о детях, которые, считала Барни, мешают женщине оставаться женщиной и разрушают идеальные любовные пары. "Ребенок ограничивает в ней женщину, а затем покидает"; "Ребенок и любовник родятся одновременно из горя супруги, разочарованной и искалеченной. Рождение ребенка хуже смерти".
Марина Ивановна, будучи страстной, хотя и не "профессиональной" матерью, прямо не возразила Барни, она поступила иначе. Увлеченная этой уникальной личностью — при полном различии их натур, она противопоставила свою творческую силу — другой. Она села за "Письмо к Амазонке" — кстати, ведая или нет о том, что под таким же точно названием обратился к Натали Клиффорд-Барни восхищенный ею Реми де Гурмон еще в 1914 году?
"Письмо" Цветаевой — не полемика, не критика, не панегирик, не апология, не суд (хотя всего этого в нем понемногу). Оно — казнь. Построено оно по такой примерно схеме. Пара: молодая девушка и старшая подруга. Младшая ищет в старшей опору, нежность, материнство и, главное, душу. Она бежит мужчин (робость северянки) — до той поры, пока в ней не просыпается извечный инстинкт материнства. Желая ребенка, она готова уйти с первым встречным. Это прекрасно чувствует старшая и изводит ее "намеками, подозрениями, упреками". "Ты уйдешь, ты уйдешь, ты уйдешь…". Что младшая и делает. Дальнейшая жизнь старшей складывается в непрестанной смене подруг: блондинку сменяет брюнетка, и т. д. И каждый раз она неизменно остается покинутой, а при случайных встречах с нею бывшие "партнерши" шарахаются от нее, испытывая разрушительное и смешанное чувство ужаса, любви, ненависти, сожаления и стыда. Старость ее всегда одинока.
…Более шестнадцати лет назад рассталась Цветаева с Софьей Парнок, но эта безрадостная история, по-видимому, ожила в ней с первозданной явью. В "Письме к Амазонке" удивительным образом повторилась "схема" давних стихов к "Подруге". Две героини, старшая и младшая. Сначала — обольщение, затем — предчувствие разрыва и наконец — бегство младшей. Только в "Подруге" не упоминались ребенок и муж, но весь психологический ход был тот же. И не звучала ли в этой прозе Цветаевой еще и поздняя месть "подруге" за то, что та втянула ее в губительный мир смещённых, изломанных чувств, искаженной природы?
Природа. В ней-то, считает Цветаева, все дело. Не суд людской, не правила "приличий", даже не Бог, а только природа расставляет всё по своим местам, не терпя нарушений. "Но что скажет, что говорит об этом (союзе двух женщин. — А.С.) природа, единственная карательница и защитница наших физических отступничеств? Природа говорит: нет. Запрещая сие в нас, она защищает самое себя… Она карает нас вырождением…" Оттого-то так страшна "Амазонка", считает Цветаева. Вспоминая подобную пару, которую видела некогда в Крыму, она пишет: "И вокруг них была пустота, более пустая, чем вокруг состарившейся бездетной "нормальной" пары, пустота более отчуждающая, более опустошающая. И только, только потому — про'клятая раса".
И наоборот:
"Мужчина, после женщины, какая простота, какая доброта, какая открытость! Какая свобода! Какая чистота". Чистота, ибо рождается Ребенок — "врожденная данность, долженствующая быть данной нам". И он, Ребенок, оказывается "единственной уязвимостью, рушащей все дело" любящих друг друга женщин. "Единственным, кто спасает дело мужчины. И человечества".
Судит ли Поэт Амазонку? Ни в коем случае. Не судит, а казнит. Не от своего имени и не своими руками. От имени Природы и руками
Ребенка. С сожалением, сочувствием и даже долей робости, словно созерцая падение чужого величия.
"Обольстительница", разбитая в прах неумолимым ходом вещей. "Принцесса" — "посрамленная, изгнанная, про'клятая". И, что самое невероятное, жуткое, но незыблемое — эта женщина, обреченная на изгнание, проклятие и одиночество, — та самая Душа, которую на время обретали, как пристанище, мятущиеся и неопытные юные девушки. Ибо Амазонка — "более всего душа", обнаженная Душа, которая в старости, распростившись с любовью, отпугивает от себя всех встречных, отпугивает именно обнаженностью своей…
Таков был очередной цветаевский романтический — и убийственный — миф. В который уже раз "проиграл" поэт свою извечную тему: несовершенство земной любви… Когда-то, в далеком двадцать первом году, Цветаева сделала запись о том, что земная любовь женщины к мужчине и мужчины к женщине — "скука", а любовь женщины к женщине и мужчины к мужчине — "жуть". Она и сейчас, в "Письме", на том стоит. "Скука" — это не угасшая за всю жизнь привязанность стариков Филемона и Бавкиды, Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны, которых Цветаева именует парами, столь же трогательными, сколь и чудовищными. "Жуть" — все то, о чем поведано в "Письме к Амазонке".
* * *
Трудно себе представить, чтобы Марина Ивановна отправила когда-либо свое "Письмо" адресату. Тем более, что сразу она его не завершила и вернулась к нему лишь через два года. Судя по письмам, в то время она металась между несколькими работами. Переводила на французский статью Бердяева, обдумывала собственную статью о современной поэзии; остановилась на мысли сопоставить Маяковского и Пастернака: так родился очерк "Эпос и лирика современной России"; упоминала еще одну начатую вещь "Две совести" (вероятно, какое-то ответвление от "Искусства при свете совести"). Обо всем этом мы узнаем из писем Марины Ивановны к Г. П. Федотову, публицисту и философу, сотруднику недавно организованного журнала "Новый Град". По-видимому, с Федотовым Цветаеву познакомил Алексей Эйснер, молодой поэт, относившийся к ней с горячей восторженностью и хлопотавший о печатании ее вещей в "Современных записках". И, вероятно, у нее была почти готова еще одна вещь на французском, — но об этом — позже.
Около 20 декабря она плотно засела за работу над статьей о Маяковском и Пастернаке, прерванную 29 декабря, когда читала на вечере свои детские и юношеские стихи. Не трагичен ли сам факт, свидетельствующий не только о том, что цветаевскую поэзию современники не понимали, но и о том также, что сам поэт это понял и вынужден был уступить вкусам "среднего читателя" (слушателя)? Думается, что эту мысль: о среднем, усредненном потребителе литературы внушил Марине Ивановне В. В. Руднев, редактор "Современных записок", в прошлом — московский городской голова, — ведь именно он изувечил "Искусство при свете совести"…
Итак, в новый год Цветаева вступала, завершая статью "Эпос и лирика современной России" — сравнительный поэтико-психологический анализ творчества и образов двух поэтов. Она поставила Маяковского и Пастернака рядом, потому что "Россия каждым полна (и дана) до краев". Маяковский — первый в мире поэт масс; он "ушагал" далеко вперед и за каким-то поворотом еще будет дожидаться своих современников. Пастернак уподоблен уединенному роднику, который поит одинокое множество жаждущих. Вся статья наполнена афоризмами — формулами, усиливающими, заостряющими сравнения: Маяковский в одиночном заключении — ничто, Пастернак — всё; "Маяковский отрезвляет, Пастернак завораживает"; "Маяковский — поэт темы, Пастернак — поэт без темы. Сама тема поэта". "От Пастернака думается. От Маяковского делается"; "Пастернак — чара. Маяковский — явь, белейший свет белого дня"; "Упор Пастернака в поэте. Упор Маяковского в бойце" и т. п. По отношению к России, пишет Цветаева, оба поэта — единомышленники, так как оба за новый мир. Но есть и разница: "Мы для Пастернака не ограничивается "атакующим классом".
Его мы — все те уединенные всех времен, порознь и ничего друг о друге не зная, делающие одно". Но, при всей их разности, есть у них, пишет Цветаева, "одно общее отсутствие: объединяющий их пробел песни". Иными словами, объединяющая Пастернака и Маяковского ненародность. Ибо -
"Для того, чтобы быть народным поэтом, нужно дать целому народу через тебя петь. Для этого мало быть всем, нужно быть всеми, то есть именно тем, чем не может быть Пастернак. Целым и только данным, данным, но зато целым народом — тем, чем не хочет быть Маяковский: глашатай одного класса, творец пролетарского эпоса…
Для песни нужен тот, кто наверное уже в России родился и где-нибудь, под великий российский шумок, растет. Будем ждать".
Только то, что происходило там, в России, в этом тридевятом царстве, ее и волновало. Оборот головы на родину, хотя и не приказывающий ногам — устремиться туда, но повелевающий душе — жить мечтой о ней…
Так окончился очередной год.
1933-й
Роман в письмах "Флорентийские ночи". "Ода пешему ходу". Новое заочное знакомство (Юрий Иваск). Поворот к истокам жизни. "Поэты с историей и поэты без истории". Примирение с В. Ходасевичем. Цикл "Стол". Работа над семейной хроникой. "Жених". Переписка с Верой Буниной. Иллюзии Сергея Эфрона. Нобелевская премия Бунина. "Два "Лесных Царя"".