Рейтинговые книги
Читем онлайн Марина Цветаева. Жизнь и творчество - Анна Саакянц

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 153 154 155 156 157 158 159 160 161 ... 215

"…мы ведь, правда — последние могикане. И презрительным коммунистическим "ПЕРЕЖИТКОМ" я горжусь. Я счастлива, что я пережиток, ибо всё это — переживет меня (и их!).

Поймите меня в моей одинокой позиции (одни меня считают "большевичкой", другие "монархисткой", третьи — и тем и другим, и все — мимо) — мир идет вперед и должен идти: я же не хочу, не НРАВИТСЯ, я вправе быть своим собственным современником, ибо, если Гумилев:

— Я вежлив с жизнью современною…

— то я' с ней невежлива, не пускаю ее дальше порога, просто с лестницы спускаю…"

"Бывшее сильней сущего, а наиболее из бывшего бывшее: детство сильней всего. Корни, — писала Марина Ивановна в том же письме. — Тот "ковш душевной глуби" ("О детство! Ковш душевной глуби" — Б. Пастернак), который беру и возьму эпиграфом ко всему тому старопименовскому — тарусскому — трехпрудному, что еще изнутри корней выведу на свет". И дальше: "Домой, в Трехпрудный (страна, где понималось — всё)".

Конец лета был отдан работе над воспоминаниями и переписке с Верой Николаевной. Жена Бунина была совершенно иной "породы", жила совсем в другом мире, в другом окружении. Но она была отзывчивым человеком, истинной христианкой, всегда готовой помочь. Она прислала Цветаевой свой очерк "У Старого Пимена", который напечатала еще два года назад в парижском еженедельнике "Россия и Славянство", — скромно оценив его как материал для будущей цветаевской работы. Это явилось для Марины Ивановны настоящим сюрпризом: "…Ваша вещь — совсем готовая, явленная, из нее нечего "делать", она уже есть — дело… живое, ЖИВЬЕ, т. е. по мне тысячу раз ценнее художественного произведения, где всё переиначено, пригнано, неузнаваемо, искалечено", — писала Марина Ивановна, впадая, сама того не замечая, в противоречие с самою собой, ибо ее проза неизменно была художественным преображением жизни. И прибавляла то, что считала главной задачей:

"…Какова цель (Ваших писаний и моих — о людях?)? ВОСКРЕСИТЬ. Увидеть самой и дать увидеть другим". И еще: "Я, конечно, многое, ВСЁ, по природе своей, иносказую, но думаю — и это жизнь. Фактов я не трогаю никогда, я их только — толкую… Милая Вера, Вы мне в эту пору самый родной человек из всех… мы с Вами на дне того же Китежа!"

И она нырнула на дно этого "Китежа" предков: ездила в Русский дом под Парижем, в Сен-Женевьев де Буа, к польским родственницам матери (хотела поехать вместе со старым Сергеем Михайловичем Волконским, но он не смог). Всматривалась в фотографии, в "самую печальную" — бабушки, умершей двадцати двух лет, разглядывала герб Бернацких…

В это же примерно время она создала еще два небольших очерка об отцовских и всероссийских торжествах 1912 года: "Лавровый венок" и "Открытие музея" (вновь обратившись к Вере Николаевне с вопросами о подробностях). Обессмертила чудесный образ своего отца, доброго, отрешенного подвижника, одержимого великой идеей, рассеянного и доверчивого, мягкого, но непреклонного…

И, как бы в дополнение к этим воспоминаниям, был написан в сентябре очерк "Жених". Речь о студенте А. К. (у Цветаевой — Тихонравове), позже — директоре Румянцевского музея, писателе Анатолии Виноградове, авторе биографических романов, а в пору отрочества сестер Цветаевых — потенциальном женихе обеих одновременно и ни одной конкретно. Казалось бы — юмористическая ситуация, которую можно обыграть. Она и обыграна, но дело, однако, обстоит серьезнее. В этом маленьком очерке Цветаева дала беспощадный, классический образ доносчика, так сказать, от рождения, способного на любую подлость. Доносчика выдают глаза: нестерпимо-честные и нестерпимо-голубые. С такими глазами "проходят — в первые ученики, и в зятья, и в директора".

"Человек с такими глазами не может… " Нет, человек с такими глазами именно может, и может — всё. Свойство этих глаз глядеть прямо в ваши, не минуя и не мигая, сбивать ваш взгляд, как кеглю, вас непременно пересмотреть. Второе ощущение: губы говорят одно, а глаза другое: свое и непременно нехорошее. — "А я знаю!" — что? — да какую-то про тебя гадость, такую гадость, которую ты и сам про себя не знаешь. И вот, в смятении, начинаешь искать… Ибо свойство этих глаз — власть. Глаза судьи. Точные глаза допроса… Заставлю признаться!"

Можно только изумляться ясновидению Цветаевой, угадавшей в этом человеке того, кем он в действительности станет. Рисуя образ обладателя этих лжечестных глаз, она словно знала, что на арену выходит целая "плеяда" таких людей, обученных и тренированных. И что через несколько лет Сергей Эфрон, позволив себя опутать и обмануть, станет у себя на родине жертвой таких же вот точно глаз допроса. Он и Аля…

* * *

Работа над мемуарами о "старопименовском" доме продолжалась. Задача была трудная, психологическая, более того — историческая. Дорисовать в воображении оскалившееся прошлое: деспотический, окаменевший уклад и непримиримые страсти, величие и однозначность характеров, обреченных на уход со сцены… Все в этом романтическом, мифологическом очерке и предстало как символика. "Смертный" дом во главе с его хозяином — "жестоковыйным" стариком Иловайским и его прелестные дети: олицетворение женского обаяния — красавица Надя и трогательный "херувим", ангел, сошедший с небес — Сережа, — оба погибшие от чахотки в расцвете жизни… Их мать, деспотичная и непримиримая, заживо заточившая сама себя в плену домостроевских понятий и поступков, угнетательница своих горячо любимых детей, погибшая в Советской России от руки бандитов. Страшная картина ее конца — целиком плод воображения Цветаевой, — более романтична и ужасна, нежели это было в действительности.

Но, быть может, самые интересные страницы этого мрачного, озаренного трагическим отсветом обреченности повествования посвящены образу… маленькой Марины Цветаевой. Переживания девочки, сложнейшая их гамма, переплетения различных оттенков чувств — все это, скажем без преувеличения, достойно пера Достоевского (не потому ли Марина Ивановна вскоре напишет, что Достоевский ей в жизни не понадобился?). Зарождение в детской душе чувства любви, сладостного, тревожного и беспокойного, ревниво и стыдливо оберегаемого от посторонних. Любви к тени. К Наде Иловайской, которая умерла, и маленькая Марина больше никогда ее не увидит, но которая постоянно присутствует в ее мыслях и чувствах и незримо "ходит" за ней. "Но люблю я одно: невозможно" — любимые Цветаевой слова Иннокентия Анненского. Однако дело даже не в том, что "невозможно", а в самой психологии, "анатомии" этого чувства, этого "тайного жара", опаляющего и освещающего жизнь человеческую. Чего стоят эти беспощадно-меткие слова о румянце, непроизвольно вспыхивающем на щеках девочки при одном лишь упоминании вскользь любимого имени, — имени, за которым — мрак небытия, завораживающие "никогда" и "нигде"… даже во сне не увидеть?.. Эти поиски умершей всюду? И эта тайна:

"Что главное в любви? Знать и скрыть. Узнать о любимом и скрыть, что любишь… Мне было невыносимо говорить о Наде и невыносимо не знать о ней. Но еще невыносимее называть, чем не знать…"

(Как Маруся, которая не называла Мо'лодца…)

Но ребенок, опаленный "тайным жаром", — это ведь будущий поэт:

"Может быть, милая Надя, ты, оттуда сразу увидев все будущее, за мной, маленькой девочкой, ходя — ходила за своим поэтом, тем, кто воскрешает тебя ныне, без малого тридцать лет спустя?"

На "Дом у Старого Пимена" (так Цветаева назвала эту прозу) ушла вся осень: сентябрь и октябрь; даже в ноябре она еще досылала Рудневу часть текста. "Писать почти не успеваю, ибо весь день раздроблен — так же как мозг", — жаловалась Марина Ивановна. Быт отнимал время и пространство у бытия: Мур поступил во французскую школу, — ученье там было дешевле, чем в русской гимназии в Булони, куда мать первоначально намеревалась его отдать. Аля становилась все более самостоятельной. Она кончила школу живописи и искала работу по книжной иллюстрации, перебиваясь случайными заработками. У нее появились свои друзья, компания; людям она очень нравилась. Провожать Мура в школу и встречать приходилось Марине Ивановне; она же готовила с ним уроки, проклиная французский метод: все предметы надо было выучивать наизусть.

Сергей Яковлевич… Приблизительно с этого времени его жизнь окутывается все более непроницаемым клубком тайн, и непроницаемость эта прямо пропорциональна все растущему желанию вернуться. Принято считать, что он стремился искупить, как ему казалось, свою вину перед родиной. Думается, дело было не столько в искуплении вины, сколько в полном крахе всех его надежд в эмиграции, а также в страстном желании самоутвердиться, значить что-нибудь, прекратить наконец неудержимое скатыванье вниз от очередной неудачи к следующей. Его "просоветские" взгляды были весьма легковесны и непродуманы, — что явствовало из его печатных трудов, — кстати, резко пошедших на убыль. Теперь он был занят только мыслью о скорейшем возвращении. По-видимому, этот вопрос он обсуждал с Мариной Ивановной и не встретил поддержки: "…я решительно не еду, значит — расставаться, а это (как ни грыземся!) после 20 лет совместности — тяжело", — писала она Саломее 12 октября. Там же сообщала, что паспорта он до сих пор не получил и что она "глубоко-счастлива, ибо письма от отбывших (сама провожала и махала!) красноречивые", то есть свидетельствующие о крайней нужде приехавших, — притом тех, кто уехал на готовую работу, — коей у Сергея Эфрона, естественно, не было. Но желание вернуться у него отнюдь не уменьшалось. По-видимому, он серьезно занялся поисками путей возврата, которые со временем все сильнее и непоправимее втянут его в преступный и смертельный водоворот событий и поступков, откуда будет лишь один исход, — чего этот ослепленный фанатик не поймет никогда. Либо поймет слишком поздно…

1 ... 153 154 155 156 157 158 159 160 161 ... 215
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Марина Цветаева. Жизнь и творчество - Анна Саакянц бесплатно.
Похожие на Марина Цветаева. Жизнь и творчество - Анна Саакянц книги

Оставить комментарий