в Саратове тысячи женщин прошли по главным улицам, требуя хлеба и возвращения мужей с фронта. А в Балакове, в этой, можно сказать, хлебной столице на Волге, на его глазах мучные лабазы разгромили. А тут, в Осиновке, что идет!..
—Вернусь в Петроград, буду рассказывать, что и деревни взбунтовались не хуже солдат с рабочими. И не остановить этого бунтования Временному правительству, хотя оно и строгие меры применяет. Пятого июля приказ издало разгромить большевистскую газету «Правду», а седьмого распорядилось арестовать товарища Ленина. Не вышло! Ленина рабочие спрятали, а «Правда» как выходила, так и выходит. Привез вон вам ее за весь июль. И ничем Керенский не может остановить революцию. В том же июле рабочие Петрограда вышли на улицу с призывом кончать войну. Кадеты и офицеры стреляли в рабочих, надеялись запугать. Не испугали, не рассеяли, а объединили, убедили, что на Временное правительство нечего надеяться. Всю злость Керенский и его министры перенесли на большевиков. Арестовывают, следят за ними, стращают. У вас в Осиновке такое же получается. Главного оси-новского большевика Пояркова решили от революционных дел устранить —не мытьем, так катаньем. Ах, ты устрашающих записок не боишься, так мы на тебя казака Долматова напустим. Ах, и казака не боишься? Подожжем. Ах, так ты и этого не боишься? Тогда обратимся к Временному правительству с просьбой защитить нас от таких, как Поярков. Михаил Иванович захохотал:
Не получилось у них ничего! Не даемся мы им в руки.
Вот, вот, в этом и дело! — оживился Макарыч.— Революция идет не по желанию одного, двух или трех человек. Вот фронт, например, окончательно разваливается. При генералах, офицерах солдаты бегут домой. Что им важнее: мир или война? Мир, конечно. А Временному правительству — война. Солдат миллионы, а за ними миллионы их отцов, жен, детей. За войну только несколько тысяч капиталистов да помещиков. А революция идет по желанию не тысяч, а миллионов людей.
Акимка, сидевший возле меня и все время перебиравший плечами, будто ему было зябко, спросил:
А ты, Павел Макарыч, на сходке у нас говорить станешь?
Если будет сходка, стану.
Будет,— уверенно заявил Акимка и крикнул через стол, обращаясь к отцу: — Ведь будет, тятька?
Максим Петрович кивнул.
Вернувшийся из бани Ибрагимыч за стол не сел. Жарко. Расстелил на полу бешмет, подвернул под себя ноги и, опершись спиной о стену, попросил Дашутку подавать ему чаю.
Когда же заговорили о сходе, он вдруг рассмеялся:
Сходка для человека — дело невыгодный. На ногах стоять долго надо. А революции от сходки большой польза.
Это правильно,— подтвердил Кожин.
В избу вошел Григорий Иванович. Вытирая вышитым рушником распаренное в бане лицо, спросил, сюда ли он попал.
—Сюда, сюда! — откликнулся Михаил Иванович, подвигая к столу табуретку.
А Ибрагимыч, вдруг схватившись за голову, тоскливо воскликнул:
О-ой, Данил Наумыч, какой большой беда ты сделал! Дедушка, потянувшийся было за карасем, опустил ложку.
Что такое?
На какой шайтан ты такой раскрасивый девушку в Балаково прислал? Григорий Чапаев сапсем душой сморился. Ему революцию тащить надо, а он, куда Наташа свои косы несет, туда и смотрит.
Ибрагимыч шутил. Всем стало весело. Я тоже рассмеялся. Но тут же почувствовал, что смеюсь не от души, а потому, что все смеются.
—Зачем смеешься? — словно бы обиделся Ибрагимыч.— На такой девушка глядишь — думать перестаешь. Увидал я Наташу, башка тоже кругом пошла. Такой девушка бог, должно, для себя лепил.
И опять все смеялись. Мне же почему-то стало грустно.
Ибрагимыч принялся пить настой из «матрешки». А за столом вновь завязался разговорно предстоящем сходе. Я слушал его вполуха, мечтая поскорее вернуться в Балаково, увидеть Наташу. И вдруг среди беседы Макарыч повернулся к дедушке и сказал:
—А в Семиглавый, Данил Наумыч, придется поехать. Не за горкинскими нетелями. Есть дела поважнее. Между прочим,— обратился он к Михаилу Ивановичу,— сколько от Оси-новки до Семиглавого?
—Верст под сорок наберется.
Макарыч покусал кончик уса, подумал и сказал:
—Посоветуемся еще. Сход проведем и подумаем. Так, Григорий Иваныч?
Чапаев согласно кивнул.
35
Максим Петрович, Макарыч и Григорий Иванович ушли на сход, а мы еще только собираемся. Акимка смазал головки сапог дегтем, долго протирал их куском суконки, а затем принялся тщательно выравнивать напуск из штанов на голенища. И, уж казалось, совсем собрался, да вдруг осмотрел рукава рубахи, недовольно крикнул в горницу:
—Мамк, я в грязной рубахе, что ль, на сходку пойду?
Из горницы выскочила Дашутка. Темные волосы волной по плечам, по спине, в руках длиннозубый деревянный гребень. Окинув Акимку взглядом с головы до ног, она собрала в горсть волосы, медленно повернулась и сказала:
—Иди уж, в укладке твоя чистая-то, сверху.
Явился он в полотняной рубахе, подпоясанной узким желтым ремешком с черной пряжкой. Мы вышли на улицу.
Серега, по-птичьи скосив глаза, глянул на Акимку и с ядовитой усмешкой протянул:
—А ты, гляжу, ух какой!.. Ровно к попу на исповедь наряжался.
Акимка дернул козырек картуза, заправил за уши непокорные волосы, сердито откликнулся:
—Молчи, раз ни шишиги не понимаешь!
—А чего понимать? Сходка, чай, не свадьба. Акимка отвернулся от него и, толкнув меня локтем, кивнул
на тот и на другой порядок улицы:
—Видал?
На всех воротах, а кое-где и на ставнях окон белели листки. Помолчав, Акимка опять подтолкнул меня и сказал:
—С вечера не было, а утром я всполохнулся, а они будто светятся. Прочитал. Больно хорошо написано. Только сверху слово непонятное. Писано крупно, а непонятно. Вызванивание какое-то.— Он покрутил головой и отмахнулся.— Вызванивание... Непонятно!
Догадавшись, что это расклеено воззвание, которое с таким старанием было написано мною, я кинулся к ближайшему листку. Читал заглавное слово, и у меня получалось, как у Акимки: «Вызванивание». Уши, щеки и будто вся голова у меня вспыхнули от стыда.
Позади меня угрюмо и натужно, словно вытягивая что-то тяжелое, складывал это слово Серега:
—«Вы-о...Во...Зы...зы...вы-а... Воззва...ны-и-е. Воз-зва-ние. Воззвание»! — радостно воскликнул он.
За Серегой и я увидел, что слово «воззвание» было написано без ошибки.
А Серега передразнивал Акимку:
—Эх ты, «вызванивание»! Вызвонился укорять: «молчи» да «ни шишиги не понимаешь»... Ежели я ни шишиги, то ты ни лешего... Надел чистую рубаху и думает: ух ты!..
Акимка остановился, поднял палец и, глядя вверх, приглушенно сказал:
—Слушайте-ка!
Серега задрал лицо вверх. Я тоже глянул на небо. Оно было чистое, голубое, и на нем — ничего, кроме ослепляющего солнца. Но Акимка тем же приглушенным и таинственным голосом продолжал:
—Ермолавна, Михаилы Иваныча жена,