Все это вместе представляло собой сильно идеализированный портрет молодого Пера, который заказала баронесса во время их совместного пребывания в Риме. Гофегермейстерша сочла своим долгом выкупить его ради сестры и вручила его Ингер как свадебный подарок. Но Ингер этот бюст внушил сразу же такое отвращение, что она немедленно решила засунуть его на чердак. Потом она сменила гнев на милость и позволила пристроить его в столовой, где-нибудь в углу и повыше, чтобы он не бросался в глаза. Там он и стоял, пока в один прекрасный день Пер не вздумал забрать его к себе. Как Ингер ни доказывала, что не пристало человеку иметь у себя в комнате свое собственное изображение, Пер не пожелал расстаться с бюстом.
Тьма сгустилась. Ингер с Пером сидели в противоположных углах комнаты и толкова ли о детях и о хозяйстве. Пер закурил сигару, взял чашку кофе и подсел к окну. Говорила, как всегда, почти одна Ингер, не переставая в то же время считать петли в своем вязанье. Среди всякой всячины она упомянула и о том, что маленький Хагбарт сам, без посторонней помощи, соорудил из старого деревянного башмака кукольную тележку для своей сестренки. Мальчику всегда приходит в голову что-нибудь интересное. А руки у него такие, что ему любая работа нипочем.
Пер стал слушать внимательней.
— Да, из мальчика выйдет толк, — сказал он словно самому себе и снова погрузился в собственные мысли.
Ингер воткнула спицу в клубок и пошла в спальню, чтобы переодеться к вечеру. Не успела она уйти, как Пер, не вставая с места, потянулся к своему столу и уже хотел было вытащить из-под стопки книг и чертежей вчетверо сложенную газету, но, услышав, что Ингер возвращается, поспешно отдернул руку и снова принялся с неослабным вниманием разглядывать красные закатные облака.
* * *
Аптекарь Мэллер был крупнейшим налогоплательщиком в Римальте и любил при случае напоминать об этом, а когда приглашал гостей, то считал делом чести доказать любой ценой, что отлично сознает свои обязанности — обязанности богатого человека — в обращении с теми, к кому судьба оказалась не столь благосклонна. Часов около семи все гости были в сборе, и хозяин провел их прямо к накрытому столу, где перед каждым прибором красовалось по три рюмки и лежал свежеиспеченный хлебец, завернутый в льняную салфетку. Не без удовольствия выслушал он восторженный гул, из которого явствовало, что лучшего стола не сыскать во всей округе.
То маловажное, впрочем, обстоятельство, что кушанья готовил далеко не магистр кулинарии и что содержимое бутылок не всегда соответствовало звучным названиям, украшавшим этикетку, никому не портило аппетита. Никто из собравшихся не страдал утонченным вкусом. О кушаньях они судили главным образом по их объему, вид полного блюда сладостно тешил их взор, и они изо всех сил старались впихнуть в себя столько, сколько влезет, и ни одной крошкой меньше.
Поведением своим аптекарь также полностью оправдывал свою славу хлебосольного хозяина — он без передышки уговаривал гостей подкладывать себе на тарелки, да побольше. Перекрывая звяканье вилок и стук ножей, звучал его зычный голос:
— Дорогие гости! Окажите хоть капельку внимания этим фаршированным голубям. Они, право же, того заслуживают… Господин начальник станции, надеюсь, вам пришлось по вкусу это шато бельвиль? Что вы, дорогая моя! Сотерн — это специально дамское вино! Вы только отведайте!.. Господин Сидениус! За что вы обиделись на свою рюмку? Вы ничего не пьете. Позвольте мне… Господа, господа, минуточку внимания! Это Лондон Клаб разлива тысяча восемьсот семьдесят девятого года, который я только что вам всем налил, следует пить благоговейно, понимаете: благоговейно. Ну-с, как вы его находите?
Мужчины осушили свои бокалы, причмокнули и рассыпались в самых искренних и единодушных похвалах.
— В самую точку! — провозгласил ветеринар.
— Просто тает во рту! — с видом знатока сказал начальник станции.
— Напиток богов! — добавил новый директор реального училища, кандидат Баллинг, после чего встал с места и провозгласил здравицу в честь хозяина.
Это был тот самый долговязый Баллинг с львиной гривой, которого Пер много лет тому назад встречал в доме Саломонов. Баллингу за последнее время головокружительно повезло. После того как рухнули все его планы в столице, он решил попытать счастья в провинции и очень быстро добился признания, которого жаждал столь давно и столь пылко. Здесь его считали личностью весьма значительной, и не только в самом Римальте, жители которого гордились, залучив в свою среду настоящего писателя, но и по окрестным деревням, где он выступал с докладами, как апостол нового литературного направления, стремившегося к народности в духе Высших народных школ. Подруга Ингер — старшая дочь управляющего имением — советника юстиции Клаусена, бойкая Герда, у которой была пышная грудь и жгучие глаза, влюбилась в Баллинга с первого взгляда. Две недели тому назад сыграли свадьбу. И еще одно лицо пополнило дружную семью римальтской интеллигенции. Приблизительно в десяти километрах от станции, вдоль дороги, которая вела через Римальт на Бэструп, Боруп и Керсхольм, расположилось имение Буддеруплунд. Имение принадлежало статскому советнику Бруку — человеку весьма почтенных лет, отпрыску старинного рода голштинских помещиков. Он был очень богат и имел единственного сына, который много лет жил за границей, получил там образование, а теперь вернулся домой, чтобы взять в свои руки бразды правления.
Сыну было уже под тридцать. Это был красивый, сильный мужчина, но тихий и несколько застенчивый, что, возможно, объяснялось его природным недостатком: он заикался. Перу он сразу же пришелся по душе. Несмотря на несходство интересов — господин Брук был страстный охотник и имел много друзей среди помещиков — Пер надеялся поближе сойтись с ним, и его очень огорчило, когда он заметил, что эта любовь осталась без взаимности. Впрочем, он скоро понял, что единственной причиной, из-за которой господин Брук затесался в среду чужих, несимпатичных ему людей, был пылкий интерес к Ингер. Они с Ингер знали друг друга еще с детских лет, но Ингер терпеть его не могла и проявляла свою нелюбовь временами просто грубо. Впрочем, никаких исчерпывающих объяснений она по этому поводу дать не умела. Пер неоднократно спрашивал ее, в чем дело, и она всегда отвечала одно и то же, а именно, что Брук ей и мальчиком не нравился, и сейчас не нравится. Сегодня Пер заметил также, что господин Брук, сидевший наискось против Ингер, несколько раз пытался завязать с ней разговор, но успеха не имел. Ингер, не глядя в его сторону, отделывалась всякий раз какой-нибудь незначащей фразой После ужина все общество, как издавна ведется в провинции, разделилось: дамы остались в гостиной, а мужчины перешли в кабинет хозяина, чтобы покурить и всласть покалякать на всякие игривые темы. Здесь, на свободе, они сбрасывали тесную оболочку приличий, рассказывали непристойные анекдоты, потягивали ликер, рыгали в свое удовольствие, а то могли и всхрапнуть, приткнувшись в углу.
Перу досталось такое место, с которого он мог видеть, что делается в гостиной. Там, над столиком возле дивана, висела лампа с темно-красным абажуром. Вокруг столика, словно в зареве пожара, сидели дамы, кто с вязаньем, кто с вышивкой. У них тоже разговор не умолкал ни на минуту. Догадаться, о чем идет речь, можно было с первого взгляда. Только такие темы, как теперешняя прислуга и домашнее хозяйство, могут вызвать среди дам подобное оживление. Даже Ингер, несмотря на внешнее спокойствие, вся раскраснелась от возбуждения.
Пер, уже загодя мрачно настроенный, при виде этой картины прикусил губу от злости. До сих пор он мог гордиться своей женой не только потому, что она была красивее других, но и потому, что благодаря врожденному такту и вкусу она была на головы выше всех своих соседок. Но когда он замечал, как привольно чувствует она себя среди этих кумушек, у него сразу же портилось настроение. Хотя она всячески стремилась доказать противное, он-то сам хорошо видел, что здесь она совершенно в своей стихии. Лишь тогда, когда разговор переходил через границы пристойности, она замыкалась и переставала принимать в нем участие. Она не поддавалась на несколько фривольный тон, бывший в ходу у римальтских дам. При той сдержанности, и в манере вести себя и в образе мыслей, которая с детских лет отличала ее, она, став замужней дамой, закрывала глаза и уши на все, что могло бы оскорбить ее женскую щепетильность. Было в этом что-то от чисто бломберговского фарисейства: чего Ингер не желала знать, того она попросту не слышала. Чему не хотела верить, тому и не верила. Именно поэтому она могла сохранять прекрасные отношения с супругой аптекаря и с супругой начальника станции, хотя всем было доподлинно известно, что первая живет с мужем второй и что обе они по уши влюблены в кандидата Баллинга. Именно поэтому она могла, повторяя своего отца, толковать без зазрения совести о «пороках и неверии, в которых погрязли копенгагенцы», хотя жизнь, ее окружавшая, была смехотворным, неузнаваемо искаженным подобием все той же столичной жизни и хотя повсюду — в идиллическом ли дворе зажиточного крестьянина, в убогой ли хижине арендатора — весьма открыто творились самые гнусные дела.