Так, с грехом пополам, дотянули до десяти часов. В десять подали десерт. У почтенных матрон, сидевших вокруг стола, побледнели к этому времени лица и покраснели веки, они больше не давали себе труда заботиться о приличиях. Некоторые откровенно зевали, чуть прикрывая рот рукой. Даже у Ингер слипались глаза. И только сама хозяйка да еще жена начальника станции проявляли признаки беспокойства. Дело в том, что кандидат Баллинг со своей молодой супругой уединились в пустом кабинете, где горел один только ночничок. Их раза четыре приглашали к столу, а они все не выходили. Когда же они наконец вышли, лицо и прическа Герды говорили за себя красноречивее всяких слов. Впрочем, Герду это отнюдь не смущало.
Вскоре гости разошлись. Небольшими группками медленно брели они по дороге, залитой лунным сиянием, останавливались то возле одной, то возле другой калитки и тут уж прощались по-настоящему.
Ингер шла с местным врачом, очень неглупым человеком средних лет, знавшим ее с детства. Они чуть поотстали от других и серьезно разговаривали о Пере.
— Скажите, доктор, вам не показалось, что мой муж был сегодня необычайно молчалив?
— Разумеется, раз уж вы меня спрашиваете. С ним что-нибудь стряслось?
— Да нет, по-моему ничего. Но если говорить начистоту — вы, вероятно, знаете, что муж мой человек довольно сумрачного склада. Меня это даже начинает беспокоить. Как вы думаете, нет ли у него какой-нибудь скрытой болезни?
Доктор подумал и ответил так:
— Я очень рад, что вы сами об этом заговорили.
— Я как раз думал, что мне надо бы потолковать с вами.
Перепуганная Ингер остановилась и схватила доктора за руку.
— Что с ним? — чуть не выкрикнула она.
— Ничего особенного. Ради бога, не пугайтесь. Я вовсе не то хотел сказать. Просто он у вас очень нервный. А вот приступы головокружения и колотье в боку, на которые он иногда жалуется, — это может быть довольно неприятный симптом. Но серьезных оснований для беспокойства у вас пока нет.
— Но что с ним? Вы как-то непонятно говорите.
— Да видите ли… дело в том… мне не совсем удобно говорить об этом… но скажите мне вот что: не кажется ли вам, что у вашего мужа слишком мало работы?
— Мало? Да он с утра до вечера работает. Вы ведь сами знаете…
— Знать-то я знаю, но вот есть ли у него такое дело, которое поглощало бы его целиком, без остатка? Мне почему-то кажется, что ему нужно нечто большее, больший размах, так сказать. Словом, такое дело, чтобы у него не оставалось ни минуты свободной для копания в себе самом.
— Я тоже иногда так думаю, — сказала Ингер после непродолжительного молчания, — но где прикажете искать такое дело у нас в округе?
— К сожалению, негде, ваша правда.
— Нам бы надо уехать отсюда в какой-нибудь большой город, может, даже в Копенгаген…
— Да, надо бы. Правда, мы все будем очень тосковать без вас. Но все равно, я не хочу по этой причине давать вам неискренние советы.
— Повторяю, я уже думала об этом, — сказала Ингер. — Но я убеждена, что моему мужу лучше всего и спокойнее всего жить именно в деревне. И он сам так полагает. Если уж считаться с его здоровьем, то тяжелый, напряженный труд ему вообще не под силу.
— Я бы очень хотел, чтобы вы могли здраво судить о своем муже. Больной он или не больной, но он натура сильная, и ему по плечу большие тяготы. Теперь, уж коли мы начали, я хочу договорить до конца. Ведь ваш дядя из Фиуме несколько раз, если не ошибаюсь, звал вашего мужа к себе и предлагал ему место на своей верфи? Почему бы вам не перебраться на благословенные берега Адриатического моря?
— Чтобы нас там сожгли бандиты?
— Да, обстановка там не из приятных. Зато климат для вашего мужа лучше не придумаешь. Ему так нужны солнце и тепло. Я убежден, что двух-трехлетнее пребывание в чужих краях может совершить чудеса.
Ингер молчала. Она невольно отодвинулась подальше от своего собеседника и больше не поднимала глаз. Вскоре они подошли к дому доктора, где давно уже поджидали их остальные.
Пер с Ингер жили дальше всех, и потому им двадцать раз пришлось проделать церемонию прощания. Ингер тихонько просунула свою руку под руку Пера и, когда они наконец остались одни, пылко прижались к нему. За целый вечер, проведенный среди чужих, они успели стосковаться друг по другу. Ингер нежно склонилась головой на плечо Пера. Так они брели медленно-медленно в лунном сиянии и только один раз остановились посреди дороги, чтобы обменяться поцелуем, как залогом любви.
Но едва лишь они переступили порог своего дома, Ингер как на грех убежала хлопотать по хозяйству: перед уходом она наказала кухарке засолить немного огурцов, и чувство долга не позволило ей лечь в постель, не убедившись предварительно, что задание выполнено. Заодно уж она заглянула в детскую, чтобы узнать у няни, как прошел вечер.
— Ты только подумай, у Ингеборг опять понос, — с такими словами она вошла в кабинет.
Пер тем временем зажег лампу, подсел к столу, раскрыл первую попавшуюся книгу и сделал вид, будто читает ее.
— Вот как? — отозвался он и перевернул страницу.
Она слишком хорошо знала этот тон. К тому же он раскурил новую сигару.
— Ты еще посидишь немного? — спросила она.
— Да, мне что-то не хочется спать.
Она даже не пыталась его уговаривать. В такие минуты — она уже к этому привыкла — все уговоры были бы тщетны. И потому она спокойно — женская гордость и стыдливость не позволяли ей выразить свое огорчение подошла к нему, откинула волосы с его лба и коснулась губами виска.
— Покойной ночи, дорогой.
— Покойной ночи, — ответил он, не поворачивая головы.
Не успела она уйти, как он отложил книгу в сторону и, подперев голову руками, уставился на лампу. Когда он услышал, что Ингер уже легла, он вытащил из-под груды книг запрятанную там газету и бережно расправил ее. Это была все та же вчерашняя газета — одна из крупнейших в Ютландии — с отчетом о съезде инженеров в Орхусе. Его взгляд сразу отыскал нужный столбец и нужные строки:
«Главным вопросом, стоявшим на повестке дневного заседания, был широко известный проект инженера Стейнера. Мы уже познакомили наших читателей в целом ряде статей с основными положениями этого проекта. Особый интерес вызывало дневное заседание еще и потому, что открыл его сам гениальный творец проекта, появление которого на трибуне было встречено долгими аплодисментами. Заключительные слова доклада потонули в громе оваций».
На висках у Пера вздулись жилы.
— Негодяй! — прошипел он сквозь стиснутые зубы. За последние несколько лет вообще нельзя было раскрыть ни одну провинциальную газету без того, чтобы не наткнуться на имя Стейнера. Антон Стейнер превратился чуть ли не в национального героя Ютландии. Он был вездесущ, он всюду делал доклады, по каждому случаю давал интервью и постепенно убеждал своих почитателей в святости своей «миссии».
Тяжелая, вся в каплях росы, ветка ударила по стеклу. В гостиной, на другом конце коридора, часы пробили двенадцать.
Пер закрыл глаза рукой и долго-долго сидел, не двигаясь с места. Сидениусовское наследство, проклятие всей его жизни! Что же лучше? Бессильно прозябать в более или менее сносных условиях и спокойно наблюдать, как душу твою пожирает неукротимая жажда жизни, или одним ударом разделаться и с бессилием, и с несчастьями и пустить себе пулю в лоб, как это сделал Хансен Иверсен, как это сделал Ниргор? Жизнь все равно разбита, сила все равно растрачена. Он похож сейчас на часы, из которых колесико за колесиком вынули весь механизм.
Медленно, чуть опасливо поднял он глаза на книжную полку, туда, где под самым потолком тускло поблескивал в полумраке мраморный бюст. Теперь этот бюст вызывал у него почти благоговейное чувство, хотя было время, когда он страстно хотел уничтожить его. С каждым днем Пер все больше влюблялся в свою юность. Его давно уже не донимали воспоминания о том, каким бестолковым, дерзким и самонадеянным юнцом был он тогда, кое в чем — просто дурнем, кое в чем — грубияном и задирой и всегда бездушным чурбаном. Пусть так, но это и была сама жизнь, она пела в его крови, она звучала в его снах. А теперь все в нем безмолвная пустыня. Лишь одинокая свирель жалостно посвистывает там, где некогда гремел целый оркестр, — хоть порой и не в лад, зато какая была могучая музыка!
Тому, кто одинок и всеми покинут, тому, кто знает лишь теневую сторону жизни, конечно, приходится нелегко; но именно сознание, что с ним поступают несправедливо, что его затирают, может служить в годину горя величайшим утешением; у такого человека всегда остается надежда, остается, наконец, злость, пламя которой согревает его. Он никогда не будет столь жалок, как тот, кого на солнцепеке пронизывает могильный холод, как тот, кто сидит перед королевским угощением и умирает с голоду, как тот, кто видит, что без него воплощаются в жизнь все его мечты, а он должен всего бежать. Но именно такая участь уготована ему, Перу!