Приблизительно с этого же момента в объективно-беспристрастное, по преимуществу благожелательное обсуждение романа вторгается полемика. Тон откликов заметно меняется, переходя временами в крайне раздражительный. Авторы многих газетных статей и рецензий („Голос“, „Молва“ и т. д.) предъявляют Достоевскому обвинение в мистицизме. Но несмотря на враждебную интерпретацию „мистицизма“ Достоевского, почти во всех статьях, посвященных роману, не ставились под сомнение высокие достоинства „Братьев Карамазовых“ как художественного произведения. Так, например, критик „Недели“ выражал уверенность, что „Братья Карамазовы“ будут „одним из лучших романов г-на Достоевского <…> по обилию живых, реалистических черт всякого рода…“[70] „Литературная летопись“ „Голоса“ отмечала, что талант Достоевского не только „велик“, но и „очень своеобразен“, так как он рисует жизнь „экстренную, чрезвычайную, изумительную“, не похожую на будничную жизнь „дюжинных <…> Иванов Иванычей и Петров Петровичей, которых мы можем видеть на каждом шагу“.[71]
Указывая на необычность сюжета романа, на исключительность его героев, обозреватель „Голоса“ подчеркивает безошибочное художническое чутье Достоевского, помогающее ему успешно решать самые трудные психологические и композиционные задачи: „Несмотря на всю чудовищность и дикость положений, в которые ставятся его действующие лица, несмотря на несообразность их действий и мыслей, они являются живыми людьми. Хотя читателю иногда приходится <…> чувствовать себя в обстановке дома сумасшедших, но никогда в обстановке кабинета восковых фигур <…> в романах г-на Достоевского нет фальши…“[72] Критик находит, что „верх искусства и верх вдохновения“ представляет собою образ Дмитрия —„соединение необузданной чувственности и честной натуры, потребности в нравственной грязи и потребности в анализе собственной души, задорной неуживчивости и нежной, любящей натуры, мнительного самолюбия и совершенно искреннего самобичевания — характер новый в русской литературе, равно далекий от «лишнего человека“, столь часто изображаемого с виртуозным совершенством, и от «новых людей“, почти всегда рисуемых с наивным неуменьем вывесочного живописца <…> Среди обилия фигур, равно хороших и на первом, и на втором, и на третьем планах, выдается настоящим королем, как chef doeuvre, — Дмитрий Федорович Карамазов…»[73]
Восторженны суждения некоторых оппонентов Достоевского о языке и пластичности образов его романа. С этой точки зрения в „Братьях Карамазовых“, по определению критика „Голоса“, „хороша не эта или та глава, не это или то лицо, не этот или тот разряд лиц — нет, каждая страница хороша <…> Пишет ли он любовное письмо молодом, неопытной девушки — у него девический слог и девические мысли. Заставляет ли он всего в двух строчках, жену лакея, степенную и умную женщину, отвечать тоном почтительного несогласия с своим мужем, у которого она в строжайшем подчинении, — у него простонародные слова и простонародные русские нравы, не те, которые можно списать у Решетникова или Слепцова, а прямо подслушанные у жизни. Изображает ли он монахов <…> он не путается, не сбивается во множестве толпящихся фигур, а каждой из них дает вполне отчетливые, жизненные, бойко и правильно нарисованные контуры, так что Зосима не похож на Паисия, Паисий не смахивает на Ферапонта, никто из них не напоминает собою отца игумена, а между тем и Паисий, и Зосима, и Ферапонт, и отец игумен — полны жизни, возбуждают и приковывают к себе воображение читателя <…> Та же тщательная отделка и та же неослабевающая сила кисти видны <…> в описаниях <…> разговорах; даже более всего мастерства именно в разговорах, исключая двух-трех мест, где разговоры <…> превращаются в диссертации, а действующие лица — в воплощения самого автора“.[74]
Особого внимания среди откликов 1879 г. на „Карамазовых“ заслуживает вызванный появлением восьмой книги романа полемический ответ Щедрина Достоевскому.
В ноябрьской и декабрьской книжках „Отечественных записок“ за 1879 г. Щедрин помещает свои заметки „Первое октября“ и „Первое ноября. — Первое декабря“ (из цикла „Круглый год“), в которых он отозвался на письмо к нему г-жи Хохлаковой (см.: наст. том.). Возможно, что в одной из фраз этого письма сатирик усмотрел иронию по поводу закрытия „Современника“ и намек на то, что идеи этого журнала развиваются в „Отечественных записках“. В самом деле, если „Современник“ был закрыт после покушения Каракозова, то в 1879 г., когда произошло новое покушение на жизнь Александра II, Щедрин вполне мог опасаться всякого рода литературных и политических намеков, грозивших тою же участью или по крайней мере цензурными гонениями и его журналу. Но щедринская полемика захватывала и более широкий круг общественных и литературных вопросов.
Оценивая образ Хохлаковой как неудачную вариацию типов гоголевских дам — „просто приятной“ и „приятной во всех отношениях“, Щедрин пишет: „…писатель поступит несогласно с истиной и совершенно бестактно, если в уста Хохлаковой вложит «страшные слова“ <…> незамоскворецкого пошиба. Таковы, например: «прозелит“, «преуспеяние», «Современник» и другие. Перед этими словами Хохлакова может только трепетать, но произносить их отчетливо, безошибочно и притом самостоятельно она не в силах. Она наверное перепутает смешает «прозелита», с «протодиаконом», «преуспеяние» с «успением», «Современник» с «Временем» или «Эпохой»». Упоминание в одном контексте „Современнике“, „Времени“ и „Эпохе“ воскрешало в памяти читателя полемику между Щедриным и Достоевским 1863–1864 гг. Словечками же „протодиакон“ и „успение“ Щедрин метил в „теперешнего“ Достоевского: речь шла уже не столько об образе Хохлаковой, сколько об идейной специфике романа в целом, обусловленной проповедями старца Зосимы и подвергавшейся как до, так и после опубликования заметок Щедрина ожесточенному обстрелу в ряде органов либеральной и демократической печати. В полемических заметках Щедрина образ Иудушки из „Господ Головлевых“) как бы незримо сопутствует образу Федора Карамазова. Назвав Достоевского в своих заметках одним из „наиболее чутких последователей Гоголя“, Щедрин, возможно, желал намекнуть на использование в „Братьях Карамазовых“ и своей, щедринской традиции.[75]
Достоевский намеревался ответить Щедрину, но не осуществил этого намерения.
Интересна запись в дневнике В. Н. Третьяковой (жены основателя Третьяковской галереи) от 5 ноября 1879 г. о чтении ею вместе с мужем первых трех книг „Карамазовых“, которые „послужили мотивом“ для их „долгих бесед“ и духовно сблизили их. Через полгода, в июне 1880 г., В. Н. Третьякова снова записала в дневнике: „Это время я читала вещих «Братьев Карамазовых“ Достоевского и наслаждалась психическим анализом вместе с Пашей, чувствуя, как в душе все перебирается и укладывается как бы по уголкам все хорошее и мелкое. Благодаря «Братьям Карамазовым“ можно переработаться и стать лучше».[76]
Отклики на роман, относящиеся к 1880 г., были не столь многочисленны, как отклики 1879 г. Это можно объяснить желанием отложить обсуждение романа до тех пор, пока не будет закончена его публикация.
В начале августа 1880 г. К. П. Победоносцев — по-видимому, намеренно — прислал Достоевскому отзыв К. Н. Леонтьева о Пушкинской речи и „Карамазовых“, что вызвало ответную реплику писателя в письме Победоносцеву от 16 августа 1880 г.: „Благодарю за присылку «Варшавского дневника“; Леонтьев в конце концов немного еретик — заметили Вы это? Впрочем, об этом поговорю с Вами лично, когда в конце сентября перееду в Петербург, в его суждениях есть много любопытного“ (XXX, кн. 1, 210).
Статьи К. Н. Леонтьева „О всемирной любви“ (1879–1880) имеют для понимания и оценки „Карамазовых“ принципиальное значение. Отражая и свое собственное мнение строгого ревнителя православия, и взгляды консервативно настроенных церковных кругов, автор подверг в них роман и Пушкинскую речь суровой критике за отступление от ортодоксальной церковной догмы и „слишком розовый оттенок, вносимый в христианство этою речью“. В страстной, восторженной проповеди Достоевским всечеловеческого братства, примирения и единения народов в некой всеобщей гармонии Леонтьев увидел опасные признаки тайной верности Достоевского демократическому гуманизму европейского типа, противоречащему аскетическим основам православия и религии вообще. „Все эти надежды на земную любовь и на мир земной, — писал Леонтьев, — можно найти и в песнях Беранже, и еще больше у Ж. Занд, и у многих других <…> Гуманность <…> может вести к тому сухому и самоуверенному утилитаризму, к тому эпидемическому умопомешательству нашего времени, которое можно психиатрически назвать mania democratica progressiva. Все дело в том, что мы претендуем сами по себе, без помощи божией, быть или очень добрыми, или, что еще ошибочнее, быть полезными <…> Горе, страдание, разорение, обиду христианство зовет даже иногда посещением божиим. А гуманность простая хочет стереть с лица земли эти полезные нам обиды, разорения и горести…“