— Отче, — молит Денис почти со слезами. — Отче, не покидай мя! Или уведи за собой!
Сияющее лицо Антония тянется к нему, с поцелуем любви и прощания, со смертным поцелуем, как догадывает Денис. Тут, в Киеве, он когда-то начинал свой путь пламенным юношей, мечтавшим повторить подвиг Антония и Феодосия Печерских. Ну что ж! Все сбылось! И не пристойнее ли всего ему скинуть ветшающую плоть именно тут, в обители великого киевского подвижника?
…Быть может, было и так! — повторяю. — Не ведаем!
Похоронен он был в Киевских пещерах, "печорах", и летописец сообщал о смерти его с тем невольным и немногословным уважением, которое вызывают только великие и сильные духом личности… А виноват или невиновен был владыка Дионисий в своей несчастливой судьбе — об этом судить не мне. Мир праху его!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Весть о разгроме московских ратей сокрушила Дмитрия. В первом не-рассудливом гневе он намерил было немедленно собрать новую рать, дабы отомстить рязанскому князю, но очень скоро пришлось понять, что и собирать некого ныне и даже, при новой неудаче, есть опас потерять все добытое усилиями прежних володетелей московских, включая великий стол Владимирский. Истощенная поборами земля глухо роптала. Новгород бунтовал и грозил передаться Литве. Многие князья отказывались повиноваться. Татары, при вторичном разгроме московского князя, могли ни во что поставить всю собранную им дань и передать великое княжение другому. Наконец, мог пожаловать и сам Тохтамыш с войском, и тогда — тогда трудно было представить себе, что наступит тогда! Он почти с ненавистью смотрел теперь на неотвязного Федора Свибла, уверившего его в преданности пронского князя. Он отмахивался от бояр, думал с ужасом, как воспримет Андрей Ольгердович смерть сына, произошедшую по его, Дмитриевой, вине. Он воистину не ведал, что вершить. Земля разваливалась. И замены батьки Олексея не было тоже. В Ростове умер тамошний епископ, Матфей Гречин, Пимен находился в бегах, и митрополия стояла без своего главы. Некому было силою духовной власти укрепить расшатанные скрепы молодой московской государственности.
И жизнь шла. Подходила пора сенокоса. Воины, возвращавшиеся ук-радом из-за Оки, полонянники, кого за выкуп отпускали рязане, тяжело и смуро отводя взгляд (стыдно было перед женой, перед сыном-подростком), острили горбуши, "отковывали", насаживали косы-стойки — новый, входящий в обычай снаряд, все готовились к сенокосной поре. Дмитрий часами сидел не шевелясь, не думая ни о чем. Он не винил Владимира Андреича, он впервые по-настоящему винил только самого себя.
Но продолжалась жизнь. Двадцать девятого июня в княжеской семье явилось новое прибавление: Евдокия родила сына. Младенца порешили назвать Петром. Крестить княжича вызван был из Радонежа игумен Сергий.
Сергий вышел, как всегда, пеш и один, но шел неспешно и заночевал в пути. Дороги давались ему все с большим трудом. Он шел в дорожных лаптях, с посохом и слегка умиленно, с тою внутренней, чуть печальною нежностью к бытию, которая начинает появляться в старости, оглядывал веселые, полные ветра, блеска и птичьего щебета березовые перелески, вдыхал духовитые запахи боров, ароматы трав и вянущего, подсыхающего сена. На отдыхе, набравши горсть земляники, неторопливо, до конца перетирая во рту каждую ягодку прежде, чем проглотить, съел ароматную вологу, посидел еще, прикрывши глаза и ни о чем не думая (редкий отдых, дозволенный им для себя только вот так, в дорогах), и уже намерил встать и идти далее, как прямь него остановилась крохотная, согнутая в дугу старушка в темном платке. Опершись о посох и повернувши голову вбок, точно внимательная сорока, она осмотрела старца, пожевав для чего-то губами, и вдруг вымолвила, вместо обычного, ожиданного Сергием "Благослови, батюшка!":
— А ты, гляжу, игумен, тоже не молод! На седьмой десяток пошло?
— Знаешь меня? — отмолвил Сергий вопросом на вопрос.
— Знать-то как не знать! А чтобы вот так-то поглядеть близь, дак впервой. — И пояснила, почуяв старцево недоумение: — Ведьма я. Ведунья! Тебе, поди, сором и баять со мною?
— Ежели злого не творишь, нет на тебе греха, — возразил Сергий.
— А почто тогда попы гонят нас и в церкву не пущают взойти?
— А почто вы бесов, и лесных, и баенных, и полевых, и овинных призываете? Неможно служити заедино Богу и демонам! Такожде, как не-можно молиться разом и Христу, и Мехмету! Господь создал мир, и всякая тварь — в воле его!
— Дак, стало, и морские-озерские-овинные — та же Господня тварь! Почто их-то не приемлешь, игумен? Може, они, махонькие, тоже плачут тамо, у себя, в рай Господень хотят, а ты их гонишь? Може, пото и вредят людям, с тоски да с обиды той?
— Не тварь, старая! А нежить, дьяволовы слуги. Крадут свет у верных, тем и живут! Пото и прещает церковь молиться и служити им, — возразил Сергий как можно тверже.
Старуха покачала головой, как-то скривилась вся, подумала.
— Мы, однако, имя Господне в заговорных словах завсегда творим, — ответила, — ключ, замок и аминь, аминь! — глаголем.
Помолчала. Глянула с прищуром:
— А ноги у тя болят, игумен! Надобно парить травой зверобоем с березовой почкою да с крапивою али лопухом. Горец тоже хорош, костяника, трава золотарник с липовым цветом. И парить, и пить отвар-от. Хошь, с приговором, хошь, и без приговору, раз уж твоя стезя такая. С приговором-то крепче! Я вон, согнуло уж коромыслом, а бегаю и о сю пору борзо!
— А тебе пошто здоровье мое? — возразил Сергий, невольно дивясь настырной старухе.
— А и ты, Сергий, ведун великий! — отмолвила та. — Дак и должно нам, ведунам, помогати друг другу.
Сергий улыбнулся медленной усталой улыбкою:
— Человек я, старая! Такой же, как и прочие. И достоит мне прияти от Господа то, что надлежит по разумению Всевышнего.
— А травами лечишь! — не уступила старуха.
— Лечу, — признался Сергий.
Та пожевала губами, опять подумала. "То-то!" — произнесла и пошла-покатилась клубочком по дороге, уже издали крикнув:
— Прощай! Князю Митрию поклонись от меня!
"И об этом ведает!" — невольно покачал головою Сергий. Прихмурясь, поглядел ей вслед. Призывая всех и вся к миру и единению, не должно ли и на древние, из веков, поверья взглянуть более добрым оком? Единство в многообразии! Вот символ православия в противность грубой католической нетерпимости. В сем наша сила! Но в сем же возможна и слабость, егда и ежели угаснет в языке русском энергия действования…
Непривычные, странные мысли роились в голове после этого нежданного разговора, и даже представилось, как мохнатенькие пугливые лесовики толпятся у церковного порога, заглядывают внутрь, прижимают уши и жмурятся на возгласе дьякона: "Изыдите, оглашенные!" Всякая тварь да хвалит Господа… Всякая тварь! Когда-то, давным-давно, бесы гнали его с Маковца, и только силою креста да молитвой спасался он от вражьего обстояния. А теперь ведьма, заговоривая какую ни то хворь, поминает имя Господне! Быть может, так и надлежит? Не гонит же церковь все подряд обычаи и обряды, пришедшие из прежних, языческих времен. Хотя он сам, сколько помнит себя, не участвовал никогда в русальных играх, не прыгал и через костры в Купальскую ночь… Сергий поднялся на ноги. Болела поясница. Ноги следовало парить — тут старуха была права и травы назвала верно. Токмо парить, призывая не бесов, но имя Господне.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
В Москве в этот раз царила растерянность. Сергия принимали излишне суетливо. На его прямые вопрошания часто не следовало столь же прямых ответов, люди юлили и словно бы прятались от него. Кремник, впрочем, стоял уже полностью залеченный, обновленный, с цветными прапорами на шатрах. Свежо и молодо гляделись недавно срубленные хоромы знати с мохнатою опушкою кровель, с затейливою резьбою на воротах, с хороводом узорных дымников над кровлями, поблескивающие слюдою оконниц, украшенные росписью, чеканною медью и узорным железом. И уже отмытые от копоти и вновь побеленные, празднично сияли среди бревенчатого хоромного изобилия каменные московские храмы, круглились закомарами, простроченные точно кружевом поясами белокаменной и изразчатой рези. И ежели не думать, не знать о пустых сундуках и отощавших бертьяницах, то и вовсе можно бы было почесть Москву побогатевшею и воскрешенной наново. И в платьях знати, когда собрались к торжественному событию в собор, не виделось въяве печатей днешного оскудения. И только уже во время пира, по почти полному отсутствию серебра на столе, узрелось, что и праздник сей, затеянный великим князем, дабы не уронить достоинства своего, устроен и оснащен с напряжением великим.
Младенец был живой, крепкий. Евдокия рожала князю хороших детей. В крещальне, опущенный в купель, он едва пискнул, больше кряхтел и отдувался, а помазанный миром, успокоился тотчас, зачмокал, требуя грудь.