– Чепуха!.. Все пойдут на уступки… Вот увидите… Кстати, хотите – брошюрку принесу?..
– А ну вас!.. Отстаньте! Ха!.. Ха!.. Блаженная какая-то!.. Ей-Богу… Даже сердиться на вас невозможно!..
Наконец-то вздохнули свободно… В начале октября кухарка Катерины Федоровны сообщила новости из мясной, где образовался клуб прислуги. Трамваи двинулись. Скоро газеты выйдут… Университет открыт… Через два дня она принесла первый номер «Русских ведомостей»[230]…
– Слава тебе Господи! – говорил Мятлев на вечере у Конкиных. – Одиннадцать дней без газеты сидели!.. Я прямо неврастеником сделался!
– А вольно ж вам! – возражал Капитон. – Я уж сколько дней «Листок»[231] читаю!..
Мятлев брезгливо сморщился.
– Это дело вкуса… Я не признаю уличных газет… И «Русским ведомостям» никогда не изменял…
– У нас кончилось, а в Петербурге началось, – заметил Конкин. – Так и будем чередоваться!..
Стачка кончилась повышением заработной платы. Тобольцев торжествовал и не скрывал своей радости.
– Это они на кабак, на вино теперь прибавку тратить будут, – возражала ему жена. – А несчастные семьи по-прежнему голодать будут… Не видала я разве, как в день расчета они мужей у трактиров ждут?
Кухарка и нянька вторили ей во всем. К великому Удивлению Тобольцева, они злобствовали на рабочих.
– Я бы их в три кнута принял бы! – твердил свое Николай. – И чего потакают! Дур-рачье!.. Себе на шею… Загово-орщики… Будь я губернатором, показал бы я им Кузькину мать! За-го-во-ор-щики!
Казалось, все минуло и жизнь вошла в свою колею. Фимочка опять побежала в «Лион». Опять улицы кипели толпой, а Кузнецкий – праздной, нарядной публикой, дамами, детьми, боннами, пшютами-студентами[232] в куцых фуражках и щегольских пальто… Опять глазели часами у витрин, наводняли днем магазины, вечером театры…
Но Тобольцев знал, что буря идет… Близка ли она?
Когда она разразится, этого предвидеть было нельзя, но прибой рос. И вся жизнь стала вдруг такой новой и яркой! Весь город изменил физиономию… И наблюдатель, как Тобольцев, из мелких штрихов создавал картину… Удивительно много женщин вдруг появилось на улицах… Курсистки и студенты ходили целыми группами, пользуясь чудной осенью, останавливались толпой на панелях, площадях и бульварах, игнорируя полицию, громко смеялись, уверенно и горячо спорили. На бульварах, по праздникам, кучками собирались рабочие и что-то обсуждали… По вечерам, когда праздная публика волнами выливалась из театров, толпы молодежи, возбужденно споря, возвращались с каких-то сходок и лекций… Мертвая по вечерам Москва теперь кипела и жила… Какое-то повышенное настроение чувствовал Тобольцев. В университете всё ещё не учились; шло брожение, назначались сходки… Их запрещали. Тогда собирались за городом – в полях, в Останкине, в Петровско-Разумовском. Юные лица переполняли отходившие к Бутыркам вагоны трамвая, и Тобольцев любовался этими сияющими глазами, этими светлыми улыбками… Через Веру Ивановну и Бессоновых он был в курсе дела и напряжённо ждал…
А биржа, чуткая, как барометр, к малейшему давлению атмосферы, обнаруживала резкие колебания, какую-то зловещую, глухую, необъяснимую, казалось, панику… Этот барометр явно шел на бурю. Сделок не было, бумаги падали с ужасающей быстротой. Носились странные слухи о предстоящих крахах фирм, вчера казавшихся прочными… Вдруг исчезла уверенность в завтрашнем дне…
Ещё в конце сентября, не успел Тобольцев вернуться из Крыма, как ему подали карточку. «Третий раз приходит», – с неудовольствием сказала ему жена.
Это оказался эмигрант из Женевы. Он приехал смело и поселился в Москве как легальное лицо, с паспортом на имя Николаева. Он привез Тобольцеву письмо от знакомого ему члена центрального комитета, с просьбой помочь деньгами ввиду необходимости усиленной пропаганды. Это был симпатичный молодой блондин с нежным лицом и бородкой, имевший за собой уже девять лет партийной работы. Он оживленно рассказывал, как там, за границей, живо чувствуется этот подъем общественного самосознания. Все опьянены, наэлектризованы… Все кинулись в Россию, у кого есть только возможность вернуться… Комитет дает широкие полномочия, потому что руководить движением издали уже становится трудным.
– Вы – меньшевик?..
– Да… Я объездил пол-России, пока вы были в Крыму, чтоб ознакомиться с настроением. Я убежден, что мы стоим накануне революции. Юг весь в огне. Общая забастовка признана необходимой, и провести ее, по-моему, возможно… Мы выезжаем, восемь человек, в Иваново-Вознесенск завтра! Достаньте нам денег…
– Там уже была недавно грандиозная забастовка…
– Тем лучше! Надо пользоваться моментом…
– Вы серьезно верите, что мы накануне революции?
– Ещё бы! – Глаза его вспыхнули. – Вспомните прошлую осень… Во что вылилось это брожение?.. Могли ли вы ожидать, что наступит день 9 января?
– Но ведь и вы не ждали?
– Конечно, нет!.. Такого всплеска никто не мог предвидеть… А как высоко взлетит волна общественного возбуждения через какой-нибудь месяц или два, этого ни один пророк вам не предскажет!.. Знаю одно, что она не упадет…
Он много интересного рассказал Тобольцеву о бунте «Потёмкина». Как и Потапов, которого Николаев знал в Женеве, этот маленький человечек, с нежным румянцем и юношеской бородкой, работал там, рядом с Стёпушкой, рискуя ежедневно свободой и жизнью. Но в его бесхитростной, правдивой передаче мелких подробностей и бытовых деталей, как и в этическом пересказе Стёпушки, трагедия совершившегося там ещё выпуклее отражалась на этом сером фоне повседневности и производила более потрясающее впечатление, чем вычурно-высокопарные статьи в подпольной печати.
– У нас к вам большая просьба, Андрей Кириллыч!.. Надо создать постоянный источник доходов… Мы уже не можем держаться случайными доходами. Нельзя ли издать сборник? Открыть журнал? Конечно, под легальной фирмой… Подумайте-ка об этом!.. А пока соберите деньжонок…
– Хорошо-хорошо… Я подумаю… Забегите завтра.
Но этой затее не суждено было осуществиться…
Волна уже выступила из берегов.
Мир с Японией был встречен холодно даже Капитоном и Катериной Федоровной… Надвигалось что-то новое, грозное, непонятное, и все теряли голову, даже хладнокровные… Тобольцев от Бессонова и Николаева знал о готовящейся общей забастовке. Но обыватели растерялись, когда стали две дороги. Мятлев, только что собиравшийся выехать на Ривьеру, говорил Тобольцеву. «Это возмутительно!.. Когда же покой? Не успели вздохнуть свободно, и вот опять!.. Да ведь я же разбит, наконец! Я никуда не годен!..»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});