— Не волнуйся так, Петра, — посоветовала Минна. — Это «ему» не полезно.
— Я ни капли не волнуюсь! — воскликнула Петра, раздражаясь все сильней. — Но как тут не рассердиться, когда его ничем не проймешь и ничему не научишь? Так он, значит, опять к вам под крылышко? Ну, в точности все как тетка Крупас предсказывала!
— Тетка Крупас? — ревниво спросила Минна. — Это та вдова, что с улицы на заборе написана? Так это ты ей о нашем Вольфи рассказываешь? Не ожидала я от тебя, Петра!
— Каждому нужно с кем-нибудь душу отвести, — решительно сказала Петра. — Вас дожидаться я не могла. Что он теперь делает? — И она кивнула головой на улицу.
— Так ты его и вправду боишься и видеть не хочешь? — спросила Минна ужасно сердито. — Даром, что он отец твоего ребенка.
И вдруг словно какая-то мысль стерла все сомнения, страхи и заботы с лица Петры. Знакомые ясные черты выступили вновь: в пору самой горькой нужды у мадам Горшок не видала Минна злого или плаксивого выражения на лице у Петры. И голос был прежний, в ее словах звенел тот же чистый металл, звучали те же колокола — доверие, любовь, терпение.
Петра спокойно взяла в свои руки дрожащую руку Минны:
— Ты ведь его знаешь, Минна, старушка моя, он у тебя на глазах вырос, и ты знаешь, что на него сердиться нельзя, стоит ему прийти, посмеяться, пошутить с нами, бедными бабенками… Мы и растаем, такая станешь счастливая, позабудешь, если он тебя когда и обидел…
— Истинный бог, так! — сказала Минна.
— Но, Минна, теперь ему предстоит стать отцом и думать о других. Нельзя, чтобы все только сияли, когда он тут, нет, он тоже должен и заботиться, и работать, и не пропадать на полдня из дому, чтобы не видеть сердитого лица. Крупас права, и я сто раз за эти месяцы думала: пусть станет сперва мужчиной, а потом уж может быть отцом. А пока он только наш общий баловень.
— В этом ты права, Петра, истинный бог! — подтвердила Минна.
— И если я здесь с тобой стою и всю меня то в жар, то в холод бросает, так ведь это не потому, что я на него сержусь, или виню в чем, или хочу его наказать. Если бы он сюда вошел, и подал мне руку, и улыбнулся по-прежнему, ах, Минна, я бы так у него на шее и повисла. Как бы я была счастлива! Но, Минна, — сказала Петра очень серьезно, — этого нельзя, я это теперь поняла, нельзя ему опять все с рук спускать! Первые минуты было бы прекрасно, но уже через несколько минут я бы думала: неужели же отцом моего ребенка будет такой общий баловень, которого я сама недостаточно уважаю? Нет, Минна, тысячу раз нет! Пусть я здесь весь день и всю ночь в тряпичном сарае просижу, пусть мне и отсюда бежать придется, бежать от него и от собственной слабости, — я твердо обещала тетке Крупас и себе самой: пускай он сперва человеком станет. Пускай хоть только чуточку; и раньше, чем через полгода, я его вообще видеть не хочу… — Она на минутку остановилась, подумала и грустно сказала: — Но теперь он опять под крылышком у вас, у старух, он, молодой.
— Да нет же, Петерхен! — воскликнула Минна, очень довольная. — Откуда ты взяла! Совсем нет!
— Минна, теперь ты лжешь, — сказала Петра и высвободила руку из ее руки. — Ты же сама сказала!
— Ничего я не сказала! Ну пойдем отсюда. С меня здешней вони и пыли хватит…
— Я не пойду. Я не пойду к нему! — воскликнула Петра и уперлась изо всех сил.
— Да ведь его же за воротами нет! Ты это выдумала!
— Ты, Минна, сама сказала. Пожалуйста, останемся здесь!
— Я сказала, я ему напишу, что ты ребеночка ждешь: ну как же я ему напишу, если он за воротами стоит! Это ты сама себе внушила, Петра, потому что боишься, боишься собственного сердца и боишься за ребенка. А если ты боишься, значит, все хорошо. Ну теперь, если кто придет, сама барыня или там еще кто и хоть слово про тебя скажет, я уж им отпою! И я рада, что ты так говоришь, потому что теперь я знаю, что ему написать, не слишком много и не слишком мало. А сейчас отпросись на часок и пойдем со мной, здесь поблизости найдется что-нибудь вроде кафе: и ты мне все расскажешь, и я тебе все расскажу. Его письмо я для тебя у барыни стянула, она ни слова не сказала, хотя отлично все видела. Только ты мне его опять отдай, можешь быстренько переписать. Ну, куда же мы пойдем? А отпроситься можешь?
— Ах, Минна, — сказала Петра весело. — Ну как же я да не могу отпроситься? Я ведь сама себе голова! Все, что ты здесь видишь, — и она с Минной вышла на порог сарая, — все, тряпки, и бумага, и железный лом, и бутылки — все у меня под началом, и люди, что здесь работают, тоже. Господин Рандольф, — сказала она приветливо старому человеку с усами как у моржа, — мы с приятельницей пойдем ненадолго ко мне наверх. Если что особенное случится, только крикните меня.
— Чему особенному случиться, фройляйн? — пробурчал старик. — Уж не ждете ли вы, что нам сюда сегодня вечером Вильгельмову корону приволокут? Ступайте прилягте на здоровье. Будь я на вашем месте, я бы не возился день-деньской с тряпьем.
— И то правда, господин Рандольф, — весело сказала Петра. — За три месяца у меня первый раз гости.
И Петра с Минной поднялись наверх в квартирку тетки Крупас, уселись там и стали говорить и рассказывать. Немного спустя Петра и в самом деле прилегла, но они продолжали говорить и рассказывать. Когда же Минне пришло время идти домой готовить барыне ужин, она набралась храбрости и сделала то, чего не делала уже с незапамятных времен: пошла к телефону и сказала, что не придет и что ключ от кладовой в правом ящике в кухонном буфете, за ложками, а ключ от правого ящика в кармане в ее синем фартуке, что висит рядом с кухонными полотенцами. И не успела еще фрау Пагель как следует осмыслить эти ясные указания, как Минна уже повесила трубку.
— Не то она уже по телефону из меня все вытянет, ничего, пусть подождет. Ну, а теперь рассказывай мне дальше про свою тетушку Крупас прикарманивает запонки, а сердце доброе. Об этом ни в катехизисе, ни в Библии не написано. Сколько, говоришь, ей еще осталось?
— Четыре месяца. Ну как по заказу, будто судьи знали. Ведь в начале декабря мне родить, а в конце ноября ее выпустят. Она ни слова не сказала, ее адвокат господин Киллих говорит, она радоваться должна. Но все-таки очень жалко глядеть, когда такую старую судят, я ходила. И судья ее здорово пушил, а она все плакала, ну как ребенок, а ведь старуха…
Только в половине одиннадцатого пришла Минна домой. Хотя у барыни в спальне еще горел свет, она подумала: "Подождешь!" и хотела тихонько шмыгнуть к себе в комнату. Но все же недостаточно тихо для фрау Пагель. Та нетерпеливо крикнула через дверь:
— Это вы, Минна? Ну, слава богу, а я уж решила, что вы на старости лет полуночничать вздумали.
— Похоже, что так оно и есть, барыня, — смело сказала Минна. А потом самым лицемерным тоном: — Не нужно ли вам чего на ночь?
— Ну и вредная баба! — в отчаянии воскликнула барыня. — Что притворяешься? Будто не понимаешь, что я здесь как на иголках сижу. Что узнала?
— Ничего особенного, — сказала Минна со скучающим видом. — Только то, что вы, барыня, скоро бабушкой станете!
И Минна с проворством, какое трудно было предположить у такой старой костлявой карги, юркнула в кухню, а из кухни к себе в комнату и так громко хлопнула дверью, что сразу стало ясно: на сегодня аудиенция окончена!
— Черт знает что! — сказала старая барыня, энергично потерла нос и мечтательно уставилась на то место на ковре, где только что стоял ее домашний дракон. — Нечего сказать, сюрприз. Бабушка! Только что была одинокой женщиной, никого у меня не было, и вдруг бабушка… Ну, эту микстуру я еще подожду глотать, как бы ты ловко мне ее ни преподнесла, ах ты старая мстительная карга!
И фрау Пагель потрясла кулаком в пустой передней и удалилась в свои покои. Однако надо полагать, новость подействовала на нее неплохо, ибо она так быстро и крепко заснула, что не слышала, как Минна еще раз шмыгнула из дому, с письмом в руке, которое она даже понесла на почтамт, а время было уже за полночь.
И это письмо положило начало той переписке с Нейлоэ, благодаря которой Вольфганг Пагель стал человеком, готовым, по словам господина Штудмана, обнять весь мир, и это несмотря на то, что в письмах не было ни строчки от Петры!
3. СТРАХИ НАДЗИРАТЕЛЯ МАРОФКЕ
Если Вольфганг Пагель, отправляясь к арестантам, не брал с собой Виолеты, и если она беспрекословно подчинялась этому, хотя провести утро с молодым человеком ей было бы приятней, то здесь действовала высшая воля, которой подчинялись все в Нейлоэ: воля старшего надзирателя Марофке. Этот потешный заносчивый человечек с торчащим брюшком допекал не только вверенных ему заключенных. Когда он приходил в контору с каким-нибудь очередным требованием, фрау фон Праквиц вздыхала: "Господи боже мой!", а господин фон Штудман сердито морщил лоб. Коллеги надзиратели и помощники надзирателей поругивали своего коллегу, но шепотком; зато служанки на кухне ругали "зазнавшегося шута", нисколько не стесняясь, очень громко.