— Я люблю тебя, Джулия, и я хочу, чтобы у нас было, как раньше, чтобы была нежность, и веселье, и тайна, но в доме у нас так людно теперь.
— Ты меня ненавидишь.
— Нет, Джулия, нет.
— Ты и сам не знаешь глубины своей ненависти. Она, видимо, подсознательная. Ты не понимаешь, как ты ко мне жесток.
— Жесток?
— Этими жестокостями твое подсознание выражает свою ненависть ко мне.
— Какими жестокостями?
— Я терпела их, не жалуясь.
— Назови их.
— Ты не сознаешь, что делаешь.
— Назови же их.
— Твоя одежда.
— То есть?
— То есть твоя манера разбрасывать всюду свою грязную одежду, чтобы этим выразить подсознательную ненависть ко мне.
— Не понимаю.
— Грязные носки, грязные пижамы, и грязное белье, и грязные рубашки! — Она встала с корточек, приблизила к нему лицо; глаза ее сверкали, голос звенел от волнения. — Я говорю о том, что ты так и не приучился ничего вешать, класть на место. Так все и оставляешь на полу, чтобы унизить меня. Ты это нарочно! — Она упала на постель и зарыдала.
— Джулия, милая! — сказал он, но, чуть только коснулся ее плеча, она вскочила.
— Оставь меня. Я должна уехать. — Она прошла мимо него к шкафу, вынула оттуда еще платье. — Я не беру ничего из подаренного тобой. Оставляю и жемчуг и норковый жакет.
— Ох, Джулия!
Она стояла, нагнувшись к чемодану, — такая беспомощная в своем самообмане и неведении, что его замутило от жалости. Она не знает, как бездольна станет ее жизнь без него. Не знает, как томителен бывает рабочий день для женщины. Не знает, что ее знакомства почти все связаны с ее положением жены и дамы — и оборвутся тут же. Не знает, как ездить, жить в гостиницах, не смыслит в денежных делах.
— Джулия, никуда я тебя не пущу! Ты просто не понимаешь, что стала от меня зависима.
Она вскинула голову и, закрыв лицо руками, переспросила:
— Это я-то от тебя зависима? Я не ослышалась? А кто говорит тебе, когда вставать и когда ложиться? Кто готовит тебе, Франсис Уид, кто убирает за тобой, принимает и угощает твоих друзей? Если бы не я, ты ходил бы в засаленном галстуке и в изъеденном молью костюме. Без меня ты был один как перст и будешь один как перст. Когда моя мама спросила тебя, кому с твоей стороны послать свадебное приглашение, большой ты ей список составил? Четырнадцать человек еле наскреб.
— В Кливленде я был приезжим, Джулия.
— А сколько твоих друзей пришло тогда в церковь? Два человека!
— В Кливленде я был приезжим, Джулия.
— Раз я не беру норку, — сказала она спокойно, — ты лучше сдай ее обратно на хранение. И в январе срок уплаты по страховке за жемчуг. Адрес прачечной и телефон прислуги — у меня в конторке. Надеюсь, ты не ударишься без меня в пьянство, Франсис. И не попадешь ни в какую беду. А случится большая беда — тогда позовешь меня.
— Родная моя, не уезжай! — сказал Франсис. — Не уезжай, Джулия! — Он обнял ее.
— Что ж, придется, видно, мне остаться и заботиться о тебе еще какое-то время, — сказала она.
Утром в электричке Франсис увидел, что через вагон прошла Энн Мэрчисон. Он удивился: он не знал, что школа ее в городе; но в руке у нее были книжки — очевидно, она едет в школу. Удивление замедлило его реакцию, но затем он неловко встал с места и двинулся за ней. Их успело уже разделить несколько человек, но впереди шла — она. Вот подождала, пока откроют дверь; вот мотнуло на повороте, и она оперлась рукой о стенку тамбура; вот вошла из тамбура в вагон. Он прошел за ней и этот вагон, и половину следующего и лишь тогда окликнул: «Энн! Энн!» — но она не обернулась. Перейдя в третий вагон, она села там с краю. Он подошел, стремясь к ней и теплея всем нутром, он положил руку на спинку скамьи — уже от этого прикосновения стало горячо сердцу, — наклонился, хотел заговорить и увидел, что это не Энн, а постарше кто-то и в очках. Франсис неторопливо прошел дальше, в другой вагон, покраснев от смущения и от куда глубже ранящей мысли, что вся его здравая оценка реальности поставлена под сомнение. Ведь если он путает людей, то где гарантия, что его жизнь с Джулией и дети — что это столь же вещественно, реально, как его греховные мечты о Париже, как палый лист, запах травы и свод ветвей в «приюте влюбленных»?
Во второй половине дня Джулия напомнила по телефону, что они сегодня ужинают в гостях. А вскоре затем позвонил Трейс Бирден.
— Слушай, дружище, — сказал Трейс. — Тут миссис Томас просила. Знаешь, паренек ее, Клейтон, не устроится никак. Может, посодействуешь? Позвони Чарли Беллу — он ведь тебе обязан, — замолви словцо, и, я думаю, Чарли…
— Трейс, мне очень жаль, — сказал Франсис, — но за Клейтона я хлопотать не стану. Он законченный лоботряс. Звучит грубо, но это факт. Всякое сделанное ему добро обернется потом неприятностью. Он лоботряс закоренелый, и никуда от этого не денешься, Трейс. Устроим его — все равно через неделю уволят. Проверенный факт. Мне горько это, Трейс, но, чем хлопотать за Клейтона, я бы скорей счел себя обязанным предостеречь людей — тех, которые в память отца хотели бы, естественно, помочь сыну. Я бы счел себя обязанным предостеречь их, что он — вор…
Когда он положил трубку, вошла миссис Рейни.
— Я увольняюсь, мистер Уид, — сообщила она, подойдя к столу. — Если необходимо, я могу остаться у вас до семнадцатого, но мне предложено дивное место, и я хотела бы уволиться как можно скорей.
Она вышла, и Франсис остался один на один с сознанием того, какую свинью подложил сейчас Клейтону Томасу. Со стены дружно смеялись дети, снимок блестел всеми яркими красками лета. Франсис вспомнил — на пляже там они встретили волынщика, и тот за доллар сыграл им боевую песнь шотландской Черной Стражи. А дома опять он застанет Энн. Опять убьет вечер в гостях у радушных соседей, перебирая в уме глухие улочки, тупики и подъездные аллеи нежилых особняков. И ничем не унять муки — ни детским смехом, ни игрой с детьми в софтбол. Перед ним встала вся цепь впечатлений — авария самолета; новая прислуга Фаркерсонов; Энн, обиженная пьяницей отцом, — которые неотвратимо привели его к этой беде. Да, он в беде. Однажды в северных лесах, возвращаясь с речки, где ловил форель, он заблудился, и теперь его угнетало то же чувство, что как ни бодрись, ни крепись, ни храбрись и ни упорствуй, а все равно не найти в густеющих сумерках тропу, с которой он сбился. Запахло ночным лесом. Этот тусклый запах был невыносим, и Франсис понял отчетливо, что достиг точки, где придется сделать выбор.
Можно пойти к психиатру, как мисс Рейни. Можно пойти в церковь — спасаться от похоти исповедью. Можно сходить здесь на Манхаттане в «датское массажное заведение» — знакомый коммивояжер дал как-то адресок. Можно овладеть Энн силой — или же надеяться, что случай спасет от этого. И можно напиться. От жизни, от плоти своей не уйдешь; он, как всякий мужчина, создан быть отцом тысяч— и какой кому вред от свидания, если оно позволит и ему и Энн радостней взглянуть на мир? Нет, это ложный ход мыслей, надо вернуться к первому варианту, к психиатру. У него был записан телефон врача, чьими услугами пользовалась мисс Рейни; он позвонил и попросил безотлагательно принять его. На службе он усвоил напористый тон, и, хотя секретарша врача сказала, что на ближайшие недели все уже заполнено, Франсис настоял на том, чтобы его приняли сегодня же, — и был записан на пять часов.
Здание, где обретался психиатр, почти все было занято кабинетами зубных и иных врачей, и в коридорах веяло конфетными запахами полосканий и памятью былой боли. Характер Франсиса формировался на решениях, принимаемых самостоятельно и в одиночку. Прыгнуть в воду с высокого трамплина; повторить, не струсив, смелый фортель; быть чистоплотным, не опаздывать, не лгать, не делать гадостей… Отказ от этой одинокой самостоятельности означал крушение его понятий о силе характера. Он был растерян, ошеломлен до отупения. Местом его теперешнего miserere mei Deus[81] была врачебная приемная, каких множество. Отдавая символическую дань прелестям домашнего уюта, ее уставили цветочными горшками, статуэтками, кофейными столиками и развесили гравюры с изображениями засыпанных снегом мостов и летящих гусей, хотя не было здесь — в этой грубой пародии на семейный очаг — ни детей, ни супружеского ложа, ни даже кухонной плиты, и в неприемные часы здесь было пусто, и зашторенные окна выходили на темный вытяжной колодец двора. Франсис назвал секретарше свое имя и адрес — и увидел, что сбоку возник и направляется к нему полисмен.
— Стойте как стояли, — сказал полисмен. — Не двигайтесь. Руки держите как держали.
— Мне кажется, тут все в порядке, — начала секретарша. — Мне кажется, и так…
— А мы проверим, — сказал полисмен и принялся охлопывать костюм Франсиса, не спрятано ли у него там что? Пистолеты? Ножи? Ломик? Ничего не обнаружив, полисмен ушел, а секретарша, волнуясь, стала извиняться: