Впрочем, и силу, двигавшую Японией, даже на мгновение нельзя было отнести на счет инерции, хотя японцы готовили свое наступление так методически — с таким математическим расчетом, — словно доказывали Евклидову теорему, и, по мнению Адамса, имей они дело не с Россией, а с любой другой страной, непременно проиграли бы в дебюте. Каждый день весил неизмеримо много на весах истории, а все события, вместе взятые, делали «грамматику» новой науки не менее поучительной, чем «Грамматика» Пирсона.
Приведенные в движение силы непременно должны были прийти в равновесие, которое так или иначе разрешило бы возникшую проблему, и поэтому война не имела для Адамса личного значения, разве только в том смысле, что давала Хею шанс на последний в его жизни триумф. Хей вел свое нескончаемое состязание с Кассини с бесподобным искусством, и никто даже не подозревал, с каким совершенством делает он свои дипломатические ходы, не совершая при этом ни единой ошибки. Впрочем, на дипломатическом поприще только тогда и возможен успех, когда работа никому не видна, и победа Хея в конечном итоге обеспечивалась умным расчетом, а не действиями. Сам он ничего не мог предпринять, да если бы и попытался, вся Америка на него бы обрушилась. Его политику «открытых дверей» спасли Япония и Англия, выигравшие ему сражение. Хею оставалось помочь заключить мир, и Адамс от души желал — и ради Хея, и ради России, — чтобы мир был заключен как можно скорее. Ему казалось, что это удастся сделать за одну кампанию, тем более что падение Порт-Артура неизбежно должно было привести к мирным переговорам, и все считали само собой разумеющимся, что вести их будет Хей. Но для него скачки подходили к концу, а пока война с каждым днем все набирала силы, силы же Хея с каждым днем убывали.
Прибыл Сент-Годенс, чтобы лепить его голову, Сарджент[810] писал с него портрет — еще две значительные ступени к бессмертию, которые Хей преодолел с достаточной покорностью. Но, когда президент предложил ему поехать в Сент-Луис,[811] чтобы выступить на открытии выставки, Хей разворчался не на шутку, и миссис Хей попросила Адамса отправиться вместе с ними, постаравшись извлечь из поездки, если удастся, какую-то пользу и для себя. Большой энтузиаст Всемирных выставок, без которых, по его мнению, современное образование зашло бы в тупик, Адамс с готовностью принял предложение миссис Хей, тем более что оно помогало слить воедино два пути его воспитания. Однако и теория и практика подверглись в Сент-Луисе тяжелому испытанию. Прошло десять лет с тех пор, как Адамс в последний раз пересек Миссисипи, и все тут было ему внове. В этом огромном крае, от Питтсбурга и Огайо до Индианы, сельское хозяйство уступило место индустриальному — господином положения стал пар. Со всех сторон горизонт прорезали высокие трубы, изрыгавшие дым, а грязные окраины, усеянные кучами старого железа, старой бумаги и золы, составляли обрамление городов. Чистоплотность явно не входила в число добродетелей нового американца. Но вопрос о том, что считать ненужным, не имел прямого отношения к мере силы, тогда как фабричные трубы и шлаки касались ее непосредственно, и на месте государственного секретаря Адамс выходил бы на каждой станции, чтобы спросить — кто там, что за люди? Потому что исконные американцы здесь, по-видимому, вымерли вместе с индейцами племени шони и бизонами.
Кто они, эти люди? Щекотливый вопрос! Истории почти нечего было сказать о миллионах немцев и славян, возможно называвшихся и как-то иначе, что запрудили весь этот край, словно Рейн и Дунай повернули свои воды в Огайо. Джон Хей чувствовал себя на Миссисипи чужим, будто никогда и не рос на ее берегах, а город Сент-Луис, повернувшись к этому прекраснейшему творению природы спиной, отдал великую реку на разорение. Новый американец с гордостью демонстрировал то, что его породило, — он был дитя пара и брат динамо-машины. Меньше чем за тридцать лет этой разнородной человеческой массе, которую пригнал сюда пар, уминая ее и прессуя, придали некое подобие формы; создали продукт мощностью в некое количество механической силы, лишенный любых отличительных черт, кроме машинного клейма. Новый американец, подобно новому европейцу, был слугой электростанции, как европеец двенадцатого века был слугой церкви, и их человеческие качества определялись их происхождением.
Выставка в Сент-Луисе была первой международной выставкой в двадцатом веке и по этой причине особенно интересной. Третьестепенный город с полумиллионным населением, которое не могло похвастать ни своей историей, ни знаниями, ни единством, ни искусством, город отнюдь не богатый, не отличавшийся даже естественными достопримечательностями — разве только рекой, которой усердно пренебрегал, — Сент-Луис взялся сделать то, за что побоялись бы взяться Лондон, Париж или Нью-Йорк. Этот новый социальный конгломерат, спаянный только энергией пара, да и то не очень прочно, бросил тридцать, если не сорок миллионов долларов на пышное представление, столь же эфемерное, как поднятие государственного флага. Такого фантасмагорического зрелища еще не видывал мир: даже раскаленные пески Аравии не отсвечивали ночью столь удивительным светом, каким сияли стоящие длинными рядами белые дворцы, причудливо освещенные тысячами электрических свечей, — изящные, роскошные, реальные в своей осязаемой глубине. В гробовом молчании, в полном безлюдье, они прислушивались, не раздастся ли чей-то голос, не прозвучат ли шаги, не плеснет ли весло. Казалось, сам эмир Мирза показывал гостю богатства Медного города,[812] и не было ничего прекраснее этой иллюминации с ее необозримым белым монументальным безлюдством, залитым чистым светом заходящих солнц.
Посетители выставки испытывали безудержный восторг, но не столько от обилия экспонатов, сколько потому, что их было мало. Не будь их совсем, выставка вызвала бы еще больший восторг.
Воспитание нашло здесь новую пищу. То, что силы были растрачены впустую, искусство блистало равнодушием, а экономика терпела крах, лишь умножало интерес. Хаос в воспитании походил на сон. Невольно возникал вопрос: что отражает это расточительство — пережитое прошлое или воображаемое будущее, является ли эта выставка созданием старой Америки или прообразом новой? Ни одному пророку, как известно, верить нельзя, но облеченный властью паломник мог позволить себе в отсутствие льстивой клаки отдаться надежде. Разве выставка не открывала приятную перспективу? Казалось, тут были налицо почти все предпосылки мощи, почти расчерченный путь к прогрессу. Еще полвека, и жители центральных районов смогут бросить на ветер сотни миллионов долларов с еще большей легкостью, чем пустили десятки в 1900 году. К тому времени они, возможно, будут знать, что им требуется и, быть может, даже, как им этого достичь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});