Вся наша жизнь состоит только из этого. Из гонки и пауз; из наслоений наших новых чувств и наших прежних чувств и из того, как мы воспринимаем эту смену задним числом. Мы подражаем зодчим итальянского Возрождения, которые вмуровывали в свои новые постройки древние камни Колизея.
Я сидела, по-прежнему кутаясь в мех, для того чтобы согреть свою память, а также спрятать от сидевшего напротив Симона свое лицо. До этих двух часов, проведенных в вагоне, я еще ни разу не воскрешала дней, протекших в Беркли, с такой методичностью, с такой охотой и неторопливостью; пока рядом со мной был Норман, все перипетии и события хрупкого нашего счастья час от часу все больше завладевали мною. Даже когда между нами возникло недоразумение и оставило трещину, которая вскоре непомерно расползлась, - даже тогда я совершенно не обращалась мыслью к тому, что было началом нашей любви.
Я сделала это лишь сегодня. И то, что я увидела, открылось мне впервые. В этих начальных месяцах оказались какие-то незнакомые минуты, ускользнувшие от моего внимания события, новые аспекты, знамения.
Я вникла в смысл этих открытий. На память мне пришла арабская, а может быть, персидская сказка, рассказывающая о том, как одной пожилой женщине, оплакивавшей свою молодость, некий дух пообещал выполнить самое заветное ее желание. "Я хочу снова стать ребенком!" - воскликнула та. И сразу же превратилась в маленькую девочку. Но она забыла добавить: "Пусть и душа тоже омолодится". Поэтому-то отныне ребяческие глаза смотрели на жизнь многоопытным взглядом старости; и счастье, которое она надеялась вернуть, ускользнуло навек.
Итак, когда я сидела в вагоне, глаза мои приобрели небывалую доселе зоркость. Я увидела вдруг нового Нормана. Того, другого, - первого по счету, который меня разочаровал, приелся мне, которого я наконец решила бросить, того Нормана я уже различала плохо. Он остался там, в своих горах, на берегу своего озера. Зато второй Норман следовал за мной, он не покинет меня никогда - еще одно наваждение добавится к прежним. И из двух Норманов вот этот-то, второй Норман, был более подлинным, по-настоящему живым.
Ибо не я его выбирала: он сам меня выбрал. Как дикая птица, которой он доводился сродни, он в положенный срок облинял, сменил весеннее оперение, казавшееся мне порой тускловатым. И теперь он стоял в моей памяти ярким видением. Мне суждено было ежеминутно натыкаться на его образ.
Я испустила долгий, мучительный вздох. Увы! Никогда я не перестану сожалеть о Нормане.
- Не отдохнула еще? - спросил Симон,
Мы подъезжали.
1
Брат не ошибся: на перроне не оказалось никого из Буссарделей. Даже ни одного кузена или кузины. Прибытие трансатлантического экспресса, обычно доставлявшего в Париж свой груз знаменитостей, должно было бы соблазнить хотя бы самых юных представителей нашего семейства, и прямо из лицея они вполне могли заглянуть на вокзал под тем предлогом, что, мол, желают меня встретить. Но нет! Ни души. Именно это отсутствие родных позволило мне понять, сколь неумолим данный приказ. Должно быть, его передавали десятки раз, повторяли по телефону по всей долине Монсо, где жила наша семья.
Когда я ступила на перрон, публики было еще много. С первым поездом прибыли две или три американские кинозвезды; но толпа не расходилась. Она ждала знаменитого боксера. По тем же причинам, что и я, он ехал с последним экспрессом. Однако в отличие от меня ему устроили в Гавре торжественный прием, здесь тоже собралась целая куча друзей и родственников; особенно бросались в глаза женщины, высоко подымавшие на руках детей.
А так как тут суетились еще газетчики с фотографами, прибытие знаменитого боксера сопровождалось невероятной толчеей на перроне. То теряя, то снова находя носильщика, оттертая толпой от Симона, задевая за провода микрофонов, продираясь среди людей и то и дело нагибая голову, я с трудом пробилась к выходу. Людской поток устремился мне навстречу; меня толкали, мне приходилось отступать; словом, никто не спешил открыть мне родственные объятия. Наконец я добралась до выхода, где обнаружила Симона, который провел меня к своей машине. Но я была уязвлена, все меня раздражало. Мне казалось, что я возвращаюсь в Париж тайком, через черный ход и против воли близких.
Туманная дымка, обычно сгущавшаяся осенними вечерами, окутывала улицы, липла к окнам машины. Я опустила со своей, правой стороны стекло и с жадностью разглядывала город. Точно так же вела я себя и по приезде в Соединенные Штаты, когда впервые ехала в такси по Нью-Йорку, превзошедшему все, что рисовало заранее мое воображение. На улице Пепиньер я не могла удержать возгласа удивления.
- Смотри-ка! - обратилась я к брату. - А я думала, что этого кафе уже не существует.
Вместо ответа и как бы желая мне угодить, Симон включил "дворники". И теперь уже прямо передо мной открылась перспектива огней, автомобилей, людской толпы. Машина остановилась, мы стояли на перекрестке.
- Сент-Огюстен, - невольно произнесла я.
- Ну, ясно, - ответил Симон тоном превосходства, впрочем еле уловимого. - Все на месте, не беспокойся.
На улице Курсель он замедлил ход и свернул на авеню Ван-Дейка. Мы въехали в монументальные ворота, украшенные четырьмя матовыми шарами с вытисненными на стекле по старинной моде звездочками. Мое сердце вдруг бурно забилось.
Брат не ввел машину во двор, а остановил ее перед особняком. Он жил не с нами; после малого обеда он вместе с семьей вернется к себе на площадь Мальзерб.
Стоя на тротуаре, я подняла голову. В тумане тускло поблескивали уличные фонари. Отделенные друг от друга ветвями и листвой, еще уцелевшей на деревьях, шары высоко подвешенных фонарей сияли в световом кольце, обглоданном подступавшей тенью.
Фасад особняка не был освещён. Но я угадывала, я уже ощущала совсем рядом близость орнаментов, с излишней щедростью украшавших родительский дом. Не знающее удержу воображение архитектора, которому стиль Гарнье, надо полагать, показался слишком примитивным, расцветило, разукрасило, разубрало каждый карнизик, каждый ригель, каждый угол. Тут в полном смешении стилей переплетались ажурные завитки, фестоны, львы и нептуны, драконы и негры, вазы, в которых горкой лежали сосновые шишки, и трубы с жестяными гробницами на них, кисти винограда в корзинах, ростры, которые увенчивались женской головой, отрубленной по шею, - и все это из камня. Одну из этих голов, на южном фасаде, с благородным, но туповатым выражением лица, еще очень давно обнаружили мои братья. Они заявили, что это я. В день моего совершеннолетия им удалось из ближайшего окна возложить на каменное чело бумажный венок, после чего они пронеслись по всему дому, громко распевая: "Сегодня праздник Отрубленной Главы". Ни за какие блага мира я не призналась бы вслух, но увы! - в глубине души пришлось согласиться с их правотой: я действительно походила на эту Отрубленную Главу.