Желая оправдать свою фантазию, эти воображаемые заранее картины, я принудила себя вспомнить сцены, случайной свидетельницей которых оказывалась я десятки раз, когда мои приятельницы вели себя с совершенным бесстыдством. Я твердила себе: "Правильно говорят, что в Соединенных Штатах из ста студенток не найдется и двадцати невинных девушек. И вовсе это не клевета; сами американцы это признают. Надо полагать, что в какой-то мере здесь повинны и юноши. Но если их подружки терпят любые вольности, даже сами их провоцируют, чего же требовать от этих юнцов? Конечно, мне не так уж трудно будет образумить и успокоить этого Нормана: страх перед нежелательными последствиями, а еще больше страх перед полисменом никогда не оставляет этих простоволосых донжуанов. Но все-таки я попала в неловкое положение. Теперь уж надо либо дать понять, что никакого молчаливого согласия с моей стороны не имелось, либо терпеть ухаживания, чего я не хочу. Нельзя ли найти какую-нибудь полумеру, чтобы выпутаться? Счастье еще, что мальчик, видно, не грубый. И ничего неприятного в нем нет..."
Словом, если плотское искушение заговорило во мне, то случилось это как раз в ту ночь, на том шоссе, в той машине.
На площадке, возвышавшейся над морем, выстроились в несколько рядов наши машины - лицом к морю, как бы готовясь к старту в бесконечность, так и не состоявшемуся. Никто не вышел из автомобилей. Опустив стекла, перекликались, узнавали друг друга, протягивали соседям бутылки. Никто не выключил радиоприемников, в каждой машине шел свой концерт, так что в конце концов многие запротестовали. И приемники дружно настроили на гавайскую музыку, которая, как я знала, считалась весьма уместной в подобных обстоятельствах.
Залитый лунным светом Тихий океан неутомимо катил свои волны. Где-то вдалеке он свивал длинный водяной свиток, гнал его к суше, на нас, но так как шоссе закрывало от нас набережную, мы не видели, как они рассыпались водяной пылью. Мы слышали лишь, как бились они о берег. Гавайские мелодии звучали теперь приглушеннее. В машинах выключали приемники и тушили фары. Все реже и реже слышался смех.
Я ждала первых поползновений со стороны моего спутника... Он пошевелился на сиденье. Потом приподнялся, вытащил из-под скамейки старую подушечку и предложил ее мне.
- Вам будет удобнее, - просто сказал он.
Он подсунул ее мне под спину, усадил меня чуть наискось, поближе к стенке машины, так что мы очутились на некотором расстоянии друг от друга. Затем положил обе руки на баранку, скрестил их, и я поняла, что никаких поползновений с его стороны не последует. Удивление, охватившее меня в первую минуту, сменилось волнением. Этот жест, вернее, то, что он не сделал полагающегося в таком случае жеста, польстило мне; мне хотелось чувствовать себя польщенной, и это оказалось совсем нетрудно. Такое поведение юноши приобретало тем большую ценность, что он сам меня пригласил поехать. Вспомнив, что я ждала от него вольностей, я даже покраснела от стыда, поскольку, в сущности, уже приготовилась отражать его атаки. Поэтому, зная, что он не перетолкует по-своему мои слова, я сказала:
- Вы очень милый, и я рада, что с вами поехала.
Он повернул ко мне лицо, улыбнулся в темноте и сказал:
- Я тоже очень рад.
Океан гнал в нашу сторону свои запахи, которые были не такими уж острыми, как я предполагала. Я вспомнила, что, выехав из дома, мы взяли к югу, что где-то совсем рядом тянутся бескрайние долины, засаженные фруктовыми деревьями, и, сделай мы еще миль пятьсот, мы попали бы в Мексику. Прямо напротив нас лежали Япония и Китай. Я была в Новом Свете. Была далеко, но не была одинока.
Я вызвала своего спутника на разговор. В этом году он заканчивал университет Беркли. Он главным образом занимался архитектурой. Он уже работал во время прошлогодних каникул где-то в горах помощником у одного проектировщика, специалиста по бунгало и хижинам
Предки его были выходцами из Шотландии. Но в жилах его текла также и индейская кровь. Она перешла к нему от прабабки из племени чероки, на которой женился его прапрадед в Оклахоме в те далекие, еще героические времена. Говорил он о своем индейском происхождении каким-то особенным, горделивым тоном. Он знал, что многие черты этой расы живут в нем, тогда как в его сестрах - типичных белокурых англосаксонках - они окончательно исчезли. Он говорил, что воздух больших городов действует на него угнетающе, что перед лицом необъятных прерий или среди вековых сосен он ощущает в себе кровь предков. Самые прекрасные каникулы во всей своей, жизни он провел как раз прошлым летом с тем самым архитектором в Иосемите.
Слушая Нормана, я не переставала дивиться тому, как это я раньше не выделила его из круга студентов. Я твердила про себя: "Нет, я ошибаюсь, я его знала раньше, я с ним разговаривала". Короче, с этого самого вечера он сразу поднялся в моих глазах не только над всеми своими коллегами, но даже над большинством моих воспоминаний и надежд.
На обратном пути мы сделали остановку в Окленде, почти у самого Беркли. Думаю, что у нас просто не хватило решимости следовать за нашими университетскими друзьями. Мы сидели с Норманом в баре drug store* {аптека - англ.} и пытались согреться весьма посредственным кофе. Уже рассветало. С улицы, ожившей с первыми проблесками дня, доносились обычные шумы. Я видела себя в зеркале напротив. Я боялась, что после бессонной ночи лицо у меня осунется, побледнеет. Но нет! Я показалась себе если не слишком обольстительной, то, во всяком случае, довольно красивой, как и было на самом деле. Из кокетства я решила не идти в туалетную комнату, чтобы попудриться и подкрасить губы. Я отважно вышла навстречу разгоравшемуся дню.
Только когда мой спутник стал прощаться, я вдруг вспомнила: а ведь до сих пор наши руки так ни разу и не соприкоснулись. Остались чужими друг другу. И я протянула Норману обе руки. Он улыбнулся этому не совсем естественному в его глазах жесту, но тем не менее протянул мне свои руки. Короткое пожатие, и меня охватило вчерашнее волнение: вот этого тепла требовало мое сердце, вся моя жизнь.
Норман сказал:
- Скоро увидимся.