— Сколько десятин тут — все наши. А ты чего завидуешь на свое же добро?
— Милый! — пробормотал старик, и его широкие, слегка вывороченные ноздри затрепетали. — Я к этому чернозему всю жизнь тянулся. Ведь от нашей, от утевской земли не то валенки — горшки пойдешь лепить!
— Положим, так, но теперь-то дотянулся, дядя Климентий? А ты и мастер еще. Мастерам в коммуне почет.
Климентий опустил глаза, его седые брови зашевелились.
— Это конечно, — неясно сказал он и боком отошел от председателя.
Походка у Климентия была молодая, упругая, и на каждом шагу посконная рубаха плотно обтягивала крутые плечи.
Николай опустился на высокую обочину межи, положил возле себя палку, закурил и долго следил за удаляющейся фигурой Климентия. «Кто знает, — решил он наконец, — в кремне огня сразу не увидишь, а в человеке — души. Не силком же старика в коммуну взяли, сам пошел…»
Он бросил потухшую цигарку и неторопливо поднялся. Только теперь стали ощутимы острый голод и усталость.
Свернув с межи, он захромал прямо по старой пашне.
Почему коммунары назвали своим председателем его, увечного солдата? Или памятна им молодая его жадность к земле? Но сумеет ли он оправдать их надежды? Сладит ли с большим хозяйством, с землей, с самими мужиками?
Николай прошел сквозь редкий кустарник и остановился на пологом песчаном берегу Старицы.
Солнце уже закатилось, синие весенние сумерки быстро заливали степь. За Старицей, на пригорке, смутно темнели избы Орловки. На том берегу, как раз напротив Николая, раскачивался от ветра голый единственный куст. Неожиданно за кустом мелькнула чья-то легкая тень. Николай дрогнул и весь облился жаром: «Наталья?»
Выставив вперед палку, он медленно, как слепой, шагнул вперед. Камыш, ледяная вода и непроходимая топь отделяли его от того берега.
— Она тут, Наталья, — сипло сказал он себе и остановился у неподвижной чащи камыша.
Берег мертво молчал, только куст покачивался, чуть слышно шелестя голыми ветками. Николай повернулся и быстро пошел прочь.
Теперь он попал на усадьбу с другой стороны, от Старицы. Войдя на крыльцо крайнего дома, тронул дверь и тотчас же понял, что она забита. Торопливо, спотыкаясь, дошел до второго дома. Та же темнота, закрытые ставни, забитая дверь… «Уехали!» — едва не крикнул он. Однако дверь третьего дома легко распахнулась. Две большие комнаты были завалены спящими людьми. Николай с облегчением вдохнул жилой распаренный воздух: «Все здесь!»
— Николя! — послышался тихий голос матери.
Осторожно пробравшись в передний угол, он присел на нары, снял сапоги и смятенно сказал:
— Тесно спать-то. Пошто дома те не раскрыли?
— Попервости боязно. Ишь, сбились, как птицы в стае.
Они помолчали. За окном стоял ровный хрустальный звон: то раскачивались под ветром высокие тополя.
— Матушка, — негромко сказал Николай, — а Наталья-то здесь, в Орловке.
Авдотья пошевелилась, глубоко вздохнула и почти беззвучно ответила:
— Я знаю.
Глава третья
Наталья Панова, жестоко высеченная казаками, родила мертвенького сына и прохворала долгие месяцы. Летом, в самую страду, ее пришлось положить в волостную больницу, и только поздней осенью она вернулась домой. Муж ее, австрияк Франц, пропал без вести, отец умер от тифа. В опустевшей избе осталась одна старушка мать.
— Как жить будем? — спросила она, неодобрительно вглядываясь в пожелтевшее, страдальческое лицо дочери. — Одна-то я под окнами пройду, вот мне и пропитание.
Наталья хорошо знала, что старуха вовсе не собирается жить милостыней. Еще весной, до приезда беляков, Наталья иной раз заставала мать за тайным торгом: бутылки и шкалики мутной самогонки — вот каков был товар. А таскала она самогон с соседней Карабановской улицы: оттуда за матерью как-то прибегал хроменький белобрысый мальчонка Филька, и Наталья догадалась, кто разжился самогонным аппаратом. Это были Поветьевы — крепкие, скрытные хозяева. От них, значит, мать и шинкарила. Вот какие «благодетели» нашлись у старухи, и где уж ей «окна глодать», как нищие говорят.
Прожив дома с неделю, Наталья стала примечать, что мешает матери. Та все косилась на дочь и наконец, связав ей узелок, сказала:
— Ступай в Орловку, к дяде Степану. Все-таки родня он нам какой-никакой.
Наталья покорно опустила голову, — что ж, надо идти в Орловку. Так издавна делали все утевцы: когда нужда хватала за горло, они начинали припоминать, кто из хуторян приходится им дальней, запамятованной родней. Орловские хозяева сами ведь когда-то были утевцами — отсюда они и вышли на отруба…
Во время войны на этих хуторах работали подростки и бабы, потом австрийцы. Хуторяне сумели откупиться от мобилизации скота. На их полях гуляли гладкие, норовистые кони.
После революции Орловка попритихла, однако хлеба засевала исправно. Земли ее прилегали к утевским наделам, и утевцы несколько раз видели на своих шумных сходках почтенного и молчаливого хуторянина Степана Пронькина.
Наталья вышла из Утевки осенним утром, в своей девичьей плисовой кофте, в растоптанных лаптях. Дорога была грязная, тонкий ледок со звоном лопался под ногами, степь, казалось, никогда не перейдешь. Усталая, осунувшаяся, с комьями грязи на лаптях, Наталья очутилась наконец в Орловке и робко вступила в темноватый, крытый тесом двор Степана. У крыльца старательно соскребла грязь с лаптей и только после этого отворила скрипучую дверь.
— Здравствуешь, — равнодушно ответил Степан на ее низкий поклон.
Узкие светлые глазки его быстро скользнули по тощей фигуре женщины. «Силы во мне теперь нету. Да и куда я ему в зиму-то?» — подумала Наталья, с тоской вглядываясь в скуластое лицо хозяина, окаймленное квадратной бородой и жестким бобриком волос.
— Ну, живи, что ли, — снисходительно сказал Степан. — Хозяйка у меня стара стала.
Наталья сунула узел под лавку, сняла шаль и села. Она хотела сказать: «Я ведь в девках-то огневая на работу была», — но так ничего и не сказала, только испуганная улыбка застыла на ее обветренном лице.
Дочь Степана недавно была выдана в село Жилинку, и теперь с ним и его покорной иссохшей Параскевой жили трое младших сыновей-погодков. Самому большому из них, Прокопию, едва сровнялось семнадцать лет.
Трое братьев работали без устали — во дворе, на гумне, в поле, много ели и спали крепко, как малые дети. Сначала Наталья их путала — до того они были схожи между собой. Потом стала отличать старшего, остроскулого, с густой копной волос и со светлым, бездумным взглядом исподлобья. Он улыбался, как отец, криво и как бы неуверенно.
Начались темные осенние ночи. Керосину не было, поэтому вся семья, повечеряв в сумерках, заваливалась спать.
В первые дни и недели Наталье часто думалось о Франце. До нее долетел неясный слух об австрияке Франце, который будто бы ушел с Красной Армией к Оренбургу. Однако по приметам это был какой-то другой Франц. «У них Франц, верно, как у нас Иван», решила опечаленная Наталья.
Сначала Франц вставал перед нею до боли явственно, в своей дымчато-голубой куртке, с холодноватыми серыми глазами и крошечными усиками над верхней губой. Наталья вздрагивала, стискивая зубы. Но скоро усталость стала валить ее с ног. Работать приходилось наравне со стариком и парнями. За ужином, преодолевая дремоту, она со страхом смотрела на тяжелые кулаки парней и на железные их челюсти. Они жевали размеренно, могуче и, казалось, с легкостью могли бы раздробить булыжник. Ночью Наталья проваливалась в беспамятный сон, а на рассвете снова подымалась, со стоном разгибая онемевшую спину.
Постепенно лицо Франца стало стираться в памяти. Воспоминания больше не пронзали ее горячей дрожью: ведь она, в сущности, так недолго знала Франца!
Степан Пронькин был в Орловке самым зажиточным и уважаемым хозяином. Хуторяне часто забегали к нему за советом и помощью. В длинные зимние вечера сиживали при неверном свете коптилки одноглазый вдовец с соседнего двора и рыжий мужик с другого порядка.
Разговор начинался с жалоб на продразверстку, на разгон базаров, на непонятную суету в волости. Шептались о бандах дезертиров, рыскавших по степи. Потом неизбежно заговаривали о бывшей аржановской, а ныне государственной, или, как говорили орловцы, «ничьей», земле.
— Проложить бы по ней межи… всем миром-собором, — говорил рыжий, стараясь солидно растягивать слова, что ему, торопыге, плохо удавалось.
— Так, самовольно-то, нельзя, — медлительно и ласково возражал Степан.
Рыжий бубнил неразборчиво:
— Я и не говорю, что самовольно.
Вдовец молчал, но единственный его глаз наливался темным огнем зависти и желания.
«Земля! Земля!» — разносилось по всей Орловке, как только сбивались в кучку четверо-пятеро хуторян.