Васька был лодырем, разгильдяем, невеждой.
Вот он увидел заплаточку, столько раз виденную. Вот он осознал ее с позиций правдоподобия, и веселая мысль вскипятила его мозги. Они окутались паром. Васька пририсовал к портрету маленькое карикатурное туловище, выпирающее из узкого платья, покрытого заплаточками и штопками. Заплаточки и штопки Васька вырисовывал с особым весельем и тщательностью.
Вдруг он услышал громкий прерывистый звук, словно кто-то пил воду после длинного сухого дня. Он поднял голову. Над ним стояла Анна Ильинична. Она держала в руке томик Пушкина так, словно пыталась им защититься. В другой руке у нее был уже мокрый платок. В ее глазах не было ни обиды, ни возмущения — в них был ужас.
Она бросилась вон из класса, грузная, старая. Не сдерживая рыданий.
Ребята повернулись к Ваське, ошарашенные необычайностью. Тридцать шесть совят. У каждого глаза как лампады.
Он нехотя показал им шарж. Он знал, что совершил не глупость и не дурацкую шалость, как расценили они… Анна Ильинична любила его и этого не скрывала. Иногда после ее урока он находил в своей парте яблоко или кусок пирога. Говорили, что и в других классах у нее были такие стипендиаты.
В класс она больше не пришла. Не пришла в школу вообще — перевелась в другую. Все понимали, что в старом платье она прийти не могла, но не могла и в новом. Говорили, что у нее больная сестра и племянница — студентка консерватории.
Впоследствии, когда жажда к оригинальному изощрится настолько, что явит ткань с набивными заплатками вместо цветов, Васька воспримет ее как посылку из детства, в котором он сдвинул что-то незыблемое и породил тем самым уродство.
Но тогда, в кабинете завкурсами, не видя ничего, кроме чайной розы, горевшей на фиолетовом фоне, Васька вспомнил вдруг Анну Ильиничну и улыбнулся стесненно.
Он встретил ее на улице. Спрыгнул с подножки трамвая и воткнулся башкой ей в грудь. Анна Ильинична была в том же платье, с манжетами той же белизны — такой, что даже мел, когда она писала на доске, казался нечистым.
Она обняла его. Поправила ему волосы. Он был выше ее, нелепый, выросший из брюк, из куртки, рвущийся из своей детской кожи.
— Несущие свет плутают в потемках, — сказала она.
Как это было давно. При другом солнце, косматом и плоском.
И в памяти и в сознании его произошла странность — чайная роза переселилась на синее платье Анны Ильиничны, а завкурсами, крепко сбитая, густо замешенная, в крашеных волосах блондинка, исчезла, стерлась, растворилась в белой мгле. Иногда она появлялась в трещинах потолка, в нетронутости бумаги, в пустоте загрунтованного холста. Но стоило к холсту прикоснуться кистью, возникала Анна Ильинична. Возникала, как королева в мерцающем синем бархате.
Васька дарил и дарил ей чайные розы…
С Оноре Скворцовым Васька столкнулся вечером у Маниной двери. Васька нажимал кнопку звонка бутылкой.
— Привет, — сказал он запыхавшемуся от подъема бегом Оноре. — Маня свежее пиво любит. Оноре улыбнулся.
— Захожу иногда к ней пива выпить. Мы с ней дружим, — сказал Васька.
Оноре улыбку снял и улыбнулся в другой раз — мол, хорошо, понимаю.
— А я был уверен, что ты придешь тоже. Один бы я к ней сегодня не решился, — сказал Васька. — Думаю, запустила бы в меня чем-нибудь. Или по шее могла бы. А вдвоем мы с нею сладим.
Чад коммунальных кухонь налип креозотом на стены и на перила, загустел на голых электрических лампочках. Пахло кошками и гнилыми дровами. Двери Маниной квартиры были обиты дерматином, потрескавшимся за войну, — обвисала из прорех и шевелилась на сквозняке унылая пакля.
Считалось, что Маня живет с отцом — морским полковником медицинской службы, профессором. Но Маня жила одна в шестиметровой комнатушке.
Маня мыла в столовых котлы и полы по ночам. Когда на нее накатывала волна-ехала в Павловск на могилу матери. Отец не настаивал, чтобы она брала у него деньги, полагая, что все, и разум в том числе, приходит в свое время, а уж если нет, то дели квартиру. Маня не могла простить отцу измены — полковник медицинской службы привез с войны молодую жену. Манина мать умерла за год до его возвращения. У нее был рак.
Васька считал Маню дурой в широком житейском смысле — жрать иногда так хотелось, а из комнат профессора пахло жареным и хмельным. Копченостями и сальностями, — усмехалась Маня, запивая остатки вчерашней трески жигулевским пивом.
Васька позвонил и, когда дверь отворилась, вежливо спросил у молодой Маниной мачехи:
— Не знаете случаем, Маня дома или отсутствует по делам?
Мачеха курила. Вместо ответа она кивнула и, раскрыв, протянула Ваське коробку Казбека.
— Спасибо. — Васька взял папироску. — Не спит?
Мачеха пожала плечами.
Манина дверь была заперта на крючок. Васька подождал, пока мачеха скроется в сытных и, по его мнению, перегруженных мейсенским фарфором анфиладах, и даванул дверь плечом. Наличник треснул. Дверь распахнулась.
Маня стояла посередине комнаты с петлей на шее и стаканом водки в руке. Стояла она на скамеечке, а скамеечка в свою очередь на табуретке. Маня, торопясь, пила. Водка текла по подбородку, по шее. Васька обхватил Манины грузные бедра, приподнял ее. Он ждал, что Оноре тут же взовьется на стул, стащит с Маниной шеи петлю — и порядок. Но Оноре стоял, прислонясь к косяку.
Маня допила водку, уронила стакан на Васькино темя. Стакан был старинный, с толстыми стенками и острой гранью. Маня качнулась, подалась вперед, попыталась выпрямиться, но сломалась в пояснице и повалилась Ваське на плечо.
Скамеечка упала. В голове у Васьки гудело от удара стаканом. Стакан перекатывался под ногами. Что-то творилось со светом — небольшой абажур метался у самого пола. Манина и Васькина тени боролись на потолке. Манино тело было тугим и выскальзывающим (почему нужно вешаться в белье, а не в юбке?).
Чтобы устоять на ногах, Васька пошел, пятясь, пока не уперся в Оноре Скворцова.
— Помоги, — сказал он, сажая безжизненную Маню на табурет.
Оноре снял с Маниной шеи петлю.
— Она раскачала крюк. — Он показал Ваське крюк, обмотанный по резьбе тряпкой.
Салатный шелковый абажур лежал на полу. От него тянулся к стене соскочивший с роликов шнур.
Левая Манина рука была широко забинтована.
— Похоже, этот аттракцион она разработала для отца, — сказал Оноре. — А мы, понимаешь, вклинились.
Освещенная снизу зеленоватым светом, Маня казалась чешуйчатой морской девой, выброшенной штормом на берег.
Они уложили ее на кровать, прикрыли толстой клетчатой шалью — даже здесь, в тесной Маниной комнатушке, все было старинным, истинным. По словам Мани, их фамилия восходила к временам зарождения русского флота.
Оноре загнал крюк в отверстие на потолке, предварительно обмотав его бумагой, иначе он не держался. Повесил абажур, натянул шнур по роликам. Недопитую бутылку водки Оноре спрятал в резной застекленный шкафчик, где стояли книги и чашки.
Васька распахнул форточку, выбросил окурки во двор.
Уходя, они тихо, как в жилье с покойником, притворили дверь.
Васька захватил пиво.
— На улице выпьем, — шептал он. — Пройдем по проулочку к Пушкинскому театру. Там, под сенью Екатерины Великой. За Манино здоровье…
Они шли по коридору на цыпочках, будто торопились уйти незамеченными.
— У вас пиво, ребята?
В кухне, а проходить нужно было через кухню, стоял Манин отец — курил.
Васька распечатал бутылку кухонным ножом. Манин отец поставил на стол стаканы.
— Ей плохо, — сказал Оноре.
— Я понял.
— Ей хуже, чем вы думаете.
— Забеременела?
Оноре скривился, будто споткнулся о неожиданный острый камень больной ногой. Васька покраснел, губы его расползлись в дурацкой улыбке.
— Не знаю, — сказал. — Думаю, сейчас ей нужен тазик и много воды.
Наверное, они выглядели идиотами. Манин отец засмеялся, прикрыл губы и нос стаканом.
Васька и Оноре стали за что-то извиняться, толкаясь и торопясь. Манин отец попрощался с ними:
— Счастливо, славяне.
Они шумно сбежали по вонючей лестнице. Маня говорила, что квартира у них деленная: передняя часть с парадным входом досталась старшему брату отца — строевому моряку.
Темный двор, заставленный поленницами, был похож на пакгауз в чистилище: стены в темноте растворились — окна висели рядами, как светящиеся пакеты с душами, приготовленными для отправки в рай. Казалось, они сейчас дрогнут и вознесутся один за другим слева направо с нежными звуками неземной радости.
Где-то под крышей захрипело, зашипело, загрохотало, и во двор медной лентой полезло танго Утомленное солнце.
Васька сплюнул. Сказал:
— Так бы и врезал по губам.
— Кому?
— Мане, кому же? Выворачивается перед отцом. В Павловск, видите ли, на мамочкину могилку плакать ездит. Отрастила задницу, безутешная. Наверно, и мать у нее была истеричка. Ты мне скажи — что на нее накатило?