На следующий день знатные люди Киева и иных русских земель приносили присягу новому государю Руси. Клялись на мечах и золотых обручьях перед истуканами Перуна и Велеса люди русской веры, христиане во главе с князем Глебом – выглядевшим много веселей и праздничней старшего брата – целовали напрестольный крест у той самой церкви Ильи Пророка.
Княжеский терем распахнул погреба, и бочки стоялых медов и греческих вин выкатывали во двор, на площади и перекрестки детинца – куда немедля потянулся люд с Подола и Копырева конца. Бояре киевские старались не отстать от государя, его матушки и брата в щедрости – в меру, понятное дело, богатства своих погребов. Общины концов и улиц тоже накрывали столы по всему Киеву – в общем, весело было всем… или почти всем.
На пиру в княжеском каменном тереме слепой лях Властислав подошел к столу, где сидел со своими людьми Свенгельд. Тот встал, приветствуя старого воеводу, поднес чару, самую роскошную на столе, из которой один и пил, но слепец не торопился принимать угощение.
– Верно ли мне рассказали, будто кинувшегося на меня люди вельможного пана убили без чести, в спину?
Видеть лица Свенгельда седой лях не мог, движений в гомоне пира не слышал, но по голосу угадал и пожатие плеч, и приподнятую бровь.
– Да какая честь тому, кто в Божий суд лезет? Собаке собачья и смерть, пан воевода.
– Другой бы ещё кланялся за подмо… – начал хмельной усач, тот самый, что вез над Свенгельдом волчий стяг. Договорить улутич не успел – удар Свенгельдова кулака снес его с лавки на ковер с заморскими птицами раньше, чем пальцы слепца потянулись к мечу. Соседи было ухватились за ножи на поясах, но увидав, что сотрапезника ударил вождь, оставили резные рукояти в покое – Свенгельд знает, что делает, если ударил, значит, за дело.
– Прости дурака, пан воевода. Подгулял хлопец. Не он говорил – брага хмельная, – попросил Свенгельд и совсем другим голосом прикрикнул на ощупывающего отекшую скулу темноусого: – Винись, Мирчо! Винись, баранья голова!
– П-прости… батька… – выдавил усач Мирчо, не торопясь подниматься на ноги.
– Не передо мной! – Свенгельд кивнул на непроницаемое лицо слепца-воеводы.
Улутич перевел мутноватые глаза, облизнул губы.
– Прости, воевода, спьяну я… – выговорил послушно, косясь на «батьку». Тот кивнул, продолжая смотреть в безглазое лицо.
Пан Властислав немного постоял неподвижно, потом медленно наклонил голову.
– Покажи, пан воевода, что сердца не держишь, уважь, – по голосу, Свенгельд снова улыбался.
Слепой лях снова помедлил – и протянул пятерню.
Мечеслав Дружина сидел в той же палате, неподалеку от великого князя, обок которого сиял, как начищенная медная пряжка, младший брат, напоказ пристроив над столешницей щедро позолоченную рукоять новенького меча. Князь Глеб что-то непрерывно говорил старшему – Мечеслав со своего места не слышал что и не очень об этом тужил.
Рядом с ним смеялся шутке Клека Вольгость, звучно откусывая от здоровенного, как репа, яблока. Впрочем, тут и репы были много больше привычных вятичу – чуть не в голову величиной. А яблоки, которые в родных лесах Мечеслава затирали или сушили с медом на зиму, от цинги, тут сами были сладкие, как мед. Ещё слаще и сочнее были груши – тоже дивно крупные.
Ну вот и пришла в руки Пардуса сила, способная обрушиться на ненавистных им – и великому князю Киева, и сыну вятичского вождя – хазар. Отомстить за односельчан Бажеры и – может быть – спасти её саму. И сделать так, чтобы не горели больше вятичские села, не волокли землячек Бажеры на торги…
Никогда.
Здесь, в Киеве, Мечеслав Дружина, сын вождя и дружинник великого князя, впервые сумел по-настоящему, не краешком сердца поверить в это и признаться себе – да, это посильное дело. Посильное для князя-Пардуса и его огромной державы. Ибо зачем же ещё нужна такая великая сила, как не сокрушать порчу, как не очищать мир от скверны, не заслонять правду от кривды.
Если не выйдет спасти любимую – что ж, у сына вождя Ижеслава достанет сил поступить, как должно.
Но прежде этого – прежде он сделает все, чтоб более ни одна девушка из земли вятичей – или северской, или улутической, или любой иной – не разделила горькую участь Бажеры. Не просто умыть кровью её обидчиков – сделать так, чтоб никого иного они бы уже вовек не смогли обездолить.
Всё.
Рядом на скамью уселся Ратьмер, темнее осенней ночи, сунул рог под нос пробегавшему отроку с корчагой – тот послушно наклонил длинное горло ноши к матовому широкому устью, почти до краев наполнил его янтарно-желтым пахучим питьем. Отпустив младшего кивком, Ратьмер от души приложился к меду, едва не в один глоток опустошив рог.
– Ты чего, Ратьмер? Чего стряслось? – опередил Мечеслава Вольгость, а вятич вдруг понял, что не видел гордеца Ратьмера с того самого времени, как расстался с ним у Подольских ворот минувшей ночью.
– Хотьслава убили, – проговорил, глядя перед собою, Ратьмер, откладывая опустевший рог и сгребая с блюда белый сырный ломоть.
– Кто? – оторопело спросил Мечеслав.
– А вон, – Ратьмер кивнул через палату на стол оставшихся в Киеве Глебовых дружинников. – Видишь, у которого полморды заплыло и правую руку бережёт? Влишко, собака.
Дружинники Святослава долго, молча разглядывали битого Влишко.
– Это его Хотьслав? – спросил Клек, не отрывая глаз от заплывшего лица Глебова дружинника..
– Не. Я. – Ратьмер снова зашарил вокруг глазами в поисках корчаги с медом или романеей.
– Ну… он ведь выздоровеет ещё… – нехорошим голосом проговорил Вольгость Верещага, пристально разглядывая предмет беседы.
– Забудь. – поморщился Ратьмер. – Князь не велел. Да и… в чем его вина-то? Что он один из этих дурней помнил, зачем на страже стоят и что дозорный должен делать, когда к нему ночью невесть кто лезет? – Тезка древнего князя криво усмехнулся. – Погоди ещё, его одного из той сотни, что в дозорах стояла, в Киеве оставят. Ну Завида того, может.
– А остальных чего – в Днепр головою? – хмыкнул Клек.
– Вот ещё, реку-то портить… не слыхали? Их всех в северское пограничье пошлют. – Ратьмер неожиданно широко ухмыльнулся и, понизив голос, добавил: – А братец княжий даже обрадовался. Сам с ними просился.
Тут уж за ковшами, чарками и рогами потянулись, переглянувшись, все нагнувшиеся к Ратьмеру слушатели.
– И к кому такое счастье? – озвучил вертевшееся у всех на языке Вольгость Верещага.
Ратьмер уже по-настоящему улыбался.
– Да вроде покуда князь с дядькой не нашли, который из пограничных воевод так сильно перед ними провинился.
– Даааа… – покачал головою Икмор. – А кому-то ведь ещё князь-Глеба учить с мечом упражняться…
– Сплюнь! – прокашлявшись, выдавил поперхнувшийся хмельным медом Верещага. – Или по столу вон постучи. Головой, для полной надежности. Чтоб деревом по дереву. Накличешь ведь.
– Ты-то чего дергаешься? – ухмыльнулся младший сын дядьки Ясмунда. – Тебе княжьего меньшого пестовать уж точно не грозит.
Словно откликаясь на эти слова, по палате пронесся, гася хмельные беседы, струнный перебор.
Повисшее на миг молчание сменилось восторженным ревом, разве что чуточку менее громким, чем когда чествовали нового государя, едва пирующие увидели, в чьих руках запели гусли. Боян, усевшийся обок княжьего стола, улыбаясь, наклонил седую голову, отвечая приветственным воплям. И снова опустил пальцы на струны. Был волхв в той же одежде, в какой встречал князя-Пардуса с дружиной в Чернигове.
– Ну, Верещага, – ласково разглядывая окаменевшее лицо приятеля, проговорил Икмор, – вот тебе и наставник прибыл. Сразу после пира в учебу, небось, и пойдёшь…
– А то оставайся, – невинно предложил Клек, подливая в Вольгостев ковш из кринки. – Тогда дядьке и учителя для князева брата долго искать не придется.
Вольгость протяжно застонал и уронил голову на руки.
– Лучше б я вместо Хотьслава на башню пошел… – глухо проговорил он, не поднимая лица.
– Да ладно тебе, – убрал улыбку Клек. – А Хотьслава помянуть надо. Эй! Эй, челядинка! Рыжая! Ага, ты! Сюда волоки, сюда!
Глава V. Конец лета в Киеве
День вступления на Соколиный престол Святослава, сына Игоря, пришелся как раз на выбор жертв на Перунов день.
А к самому дню Громовержца Мечеслава ждал не сказать чтоб нежданный, но не ставший оттого ничуть менее приятным подарок – отроки-конюхи из северских городцов пригнали оставшихся в них коней пошедших на Киев дружинников. Из-за праздника переправу отложили – но уже на следующее утро левый берег Днепра запестрел огромным табуном – словно, как в Олеговы времена, шла мимо Киева конная угорская орда. Тысячеголосое ржание разносилось над водой великой реки.
Мечеслав – да и Вольгость, и иные дружинники из молодых – не утерпели, в насадах переправились на тот берег и сами помогали отрокам валить деревья. Из молодых веток гнули петли-хомуты, молодые стволы, особенно березы и сосны, шли на жерди-ромшины, а из старых, венчая их меж собою гибкими кольцами хомутов, продевая сквозь те петли ромшины, вязали плоты. Умаялись, употели, вдоволь покормили комаров и мух, увозились в грязи, сталкивая плоты в воду – но что все это было перед мигом, когда из многоголовой пахучей тучи – бурой, буланой, гнедой, вороной, сивой, каурой – вырвался Вихрь, застыл на миг – и кинулся навстречу, едва не сшиб грудью, сунулся в лицо, обжег горячим дыханием щеку, и Мечеслав, едва не плача от радости, кормил его медвяным киевским яблоком.