Ответ был неожидан:
— Разве вас не удивляет, что мы с вами служим под началом Мирошкина? Могу вас уверить, что ладить с Мирошкиным много труднее. Этот просто мелкая вздорная собачонка, а Григорий Иваныч крупный зверь. И весьма неглуп, вы уж мне поверьте, «уважаемый».
Он слегка, одними губами, посмеялся и продолжал, сверх ожидания разговорившись:
— Вы скажете, мол, это же бандит. Не стану спорить. Но посадите на коня любого лайдака, хоть того же Мирошкина, дайте ему шашку, и не успеете оглянуться, как у него заведется кое-какой скарб, дальше — больше, уже и подвода своя в обозе…
— Не похоже, чтобы вы за время войны обросли имуществом.
Он поднял бровь:
— Обо мне разговор особый. Шестая книга обязывает. А в общем, разбой на подобной войне такое же житейское дело, как взяточничество в какой-нибудь мирной канцелярии. И там, и здесь всяк берет, сколько унести сможет. Что до Григория Ивановича, я вам доложу, в его бритой разбойничьей башке отменный мозг. Чертовски жадный до всего любопытного. Меня то выручало, что к людям образованным он питал особую слабость. Любил покалякать на досуге, расспросить о том о сем. Будь такие оказии почаще, может, и кончилось бы все скверно. Да Бог миловал…
— Значит, там и кроме вас встречались образованные люди?
— Разумеется. Там всякое бывало. Помню, к примеру, Борю Вольфа. Киношник молоденький, щеголь из Петербурга. Балованный, бабник ужасающий, одет с иголочки — это в походе, представляете? Смазлив, как куколка, заносчив, посмотришь, болтун каких мало, а приглядишься — себе на уме.
— Ваш друг?
— Приятель. Их там сначала целая бригада была: кинопромышленность, где ни встретят, национализировали в пользу Советского государства. А как приблизились к границе, вдруг в одночасье исчезли: в Румынию сбежали. Один Вольф остался, да и то, подозреваю, неспроста. Накануне из Петербурга какую-то дурную весть получил. Сразу осунулся, ходит мрачнее ночи… Ну, так ли, нет ли, а остался Боря из всей киношной братии один. Григорий Иванович его после этого крепко зауважал. Выпивали, случалось, втроем: Котовский, Вольф и ваш покорный слуга. У одного сложенье богатырское и опыт дьявольский, другой мальчишка, его молодость выручала, а мне несладко приходилось, тут уж ваша правда. У Мирошкина есть одно преимущество: с ним кутить не надо.
— Так это, с Котовским, тоже был род приятельства?
— Этого не сказал бы, а впрочем… Пьем мы этак однажды, а Григорий Иваныч и говорит: дай-ка я вам, братцы, подмахну охранную грамотку. Чем черт не шутит, может, в недобрый час пригодится. И тут же на краю стола, стаканы отодвинув, сочинил нам с Вольфом по бумажке, что-де доблестно сражались. Расписался, ординарцу велел печать прихлопнуть. «Ну, — говорит, — берегите, не пожалеете!»
— Сберегли?
— Как же иначе? Аки зеницу ока…
Веки Корженевского набрякли: долгий разговор явно утомил его. Он еще сидел напротив, но я видел, что внутренне этот человек отвернулся и с каждым мгновением уходит все дальше, уже тяготясь присутствием наскучившего собеседника. Чтобы облегчить ему ретираду, я посетовал на жару и, извинившись, вышел подышать свежим воздухом. Когда, докурив свою самокрутку, я вместе с усталой Ольгой Адольфовной и довольным Миршавкой вернулся в контору, Корженевский был уже у себя в «эрмитаже». Так ясновельможный пан называет свое убежище за шкафом. И слово прижилось: даже Домна Анисимовна говорит «ермитаж».
ГЛАВА ВТОРАЯ
Храп Капитона, или Житейские обстоятельства
Нынче под утро снова было худо. Сейчас отпустило, но приступ вышел знатный. Надобно пришпорить свое перо, иначе можно не успеть довести рассказ до конца, а мне Бог весть почему очень бы хотелось это сделать. Итак, постараюсь по возможности не задерживаться ни на причинах, приведших меня в Блинов, ни на подробностях последних годов учения. По большей части это были обстоятельства житейские, зависящие от постоянного моего безденежья и, следственно, вовсе не занимательные.
Решившись уйти из дома, как обещал когда-то Алеше, я рано начал зарабатывать уроками. Доводя себя до изнеможения, таскался из дома в дом, вдалбливая то русскую грамматику, то азы немецкого и французского генеральским сынкам-балбесам и жеманным купеческим дочкам. Длинная вереница этих цветущих нагловатых дитяток обоего пола, глубоко чуждых моей душе, проходя перед глазами, в конце концов внушила мне, может статься, ошибочную, но крепкую уверенность, что иметь детей я не хочу. Прежде об этих материях я просто не задумывался.
Достигнув шестнадцати лет и скопив своими монотонными трудами сумму, которая представлялась мне целым состоянием, я снял комнату в полуподвале на Большой Ордынке. Мы занимали ее вдвоем с неким Капитоном, вечным студентом из Твери. Несколько лет мы прожили бок о бок. Это был скучный, но безвредный малый с явственной наклонностью к алкоголизму и томительной для меня привычкой храпеть по ночам.
Казалось, душа Капитона, днем скованная смиренной дремотой, в ночные часы, особенно после возлияний, терзалась муками ада. Тогда из Капитоновой груди рвались безотрадные стоны, переходившие в яростный рык неведомого, но грозного зверя. Потом слышались тихие сиротливые всхлипы, нарастающие стенания, и снова истерзанный исполин посылал небу свой мятежный рев.
Часто я, не выдержав, вскакивал, зажигал лампу и садился за учебники. Заниматься приходилось много. За последние классы гимназии, а потом и за университет я сдавал экстерном. Такие экзамены куда сложнее обычных: к нам придирались немилосердно. По-видимому, экзаменаторов раздражала сама идея, что можно пройти гимназический, а тем паче университетский курс без их руководства. Впоследствии я осознал, что такое предубеждение было мне на руку. Заканчивая университет, я знал юриспруденцию лучше «настоящих» студентов, не имевших таких причин опасаться экзаменов и тративших много времени на пирушки, волокитство, театры и кинематограф.
Верно, впрочем, и то, что в пору, когда эти радости особенно заманчивы, я их почти не имел. Разве что Сидоров кое-когда вытаскивал меня то в Художественный театр, то на вечеринку. Но и там я со своей вечной усталостью, грешным делом, чаще всего зевал, не имея сил расчувствоваться или развеселиться.
В том, что окончательного разрыва с Алешей у нас так и не произошло, была его заслуга. Редкие встречи происходили всегда по его инициативе. Со временем это стало традицией, так что мне уже и странно показалось бы сделать первый шаг самому.
Сидоров жил, по моим представлениям, головокружительно ярко и беспечно. Впрочем, то была обычная студенческая жизнь, к тому же вовсе не праздная. Изучая историю искусств, философию, литературу, Алеша вкладывал в эти занятия истинное вдохновение, тогда как мне зачастую приходилось подбадривать себя одним пресным чувством долга.
При всем том юриспруденция внушала мне живой интерес, хотя за давностью лет уже трудно припомнить, почему первоначально я избрал именно ее. Может статься, первым толчком послужило одно совсем еще детское впечатление. Мы учились в первом классе гимназии, когда Сидоров, которым я восхищался уже в ту пору, просветил меня насчет некоторых прискорбных сторон миропорядка. Помню как сейчас: мы идем по Староконюшенному, а навстречу шествует в лазоревом мундире жандарм. При виде его Алеша изобразил высочайшую степень презрения и сказал, почти не понижая голоса: «Вот кто душит свободу!»
Я ничего не понял. Мои родители, в отличие от Алешиных, о политике не говорили. По крайней мере, при детях. Алеша же успел наслушаться многого. Его отец слыл неблагонадежным. Одно время у их парадного даже дежурил шпик. Сидоров с немалой гордостью показывал мне его: это был субъект ничем не примечательной наружности, явно истомленный безделием. Говорят, он был так пунктуален, что по его прибытиям и уходам можно было проверять часы.
Но это было позже, а в тот вечер Алеша, с негодованием тыча пальцем в удаляющуюся голубую спину, торопливо объяснял, какие это палачи и негодяи. Не только мне, но и ему самому вряд ли были так уж понятны эти материи, но омерзением к жандармам я проникся сразу.
Не прошло и недели, как на одном из маминых приемов я, о ужас, увидел какой-то явно не военный мундир! Вбежав в гостиную, я чуть было не налетел на его обладателя, пожилого господина с изрядным брюшком.
— Познакомьтесь, Яков Павлович, — прожурчал мамин голос. — Это мой старший. Ну же, Коля, поздоровайся с Яковом Павловичем. Да что это с тобой?
«Порядочный человек никогда…» — вспомнил я слова Сидорова и, пряча руки за спину, громко отчеканил:
— Я никогда не подам руки жандарму!
Наступившая тишина была оглушительна. Я стоял посреди комнаты и ждал, что сейчас «душитель свободы» ухватит меня за шиворот и повлечет в кутузку. Вместо этого ужасный гость вдруг басом захохотал, вслед за ним стали смеяться и другие.