воскресенье его огласят.
— Интересно, как народ встретит царскую милость? Ждут все.
— Известно. Если мужику землю дадут за выкуп, то мужик такую «щедрость» встретит в лучшем случае с недоумением, а еще лучше, если возьмется за топор и вилы и приведет в содрогание дворянскую знать. Правительство еще не знает, к чему быть готовым — к народным торжествам или к революции.
— Я думаю, о революции не может быть и речи, — возразил Верещагин, — хотя и торжеств не предвидится.
— По-вашему, должно быть что-то среднее? — засмеявшись, спросил Седлецкий. — А это среднее возникнет из страха одних и недоумения других и утвердится в виде нового крепостничества. Усилится нищета и бесправие. Я ничего хорошего не жду от реформы…
— А жаль все-таки, жаль русского мужика, — мрачнея, заключил Верещагин.
Так, разговаривая, они подошли к Сенатской площади, свернули от Исаакия к Адмиралтейству, где были выстроены рядами «масленые» ларьки и балаганы, тянувшиеся почти до самой Александровской колонны. В начале Невского проспекта, около Дворцовой площади происходила какая-то непонятная сумятица: конная и пешая полиция и рота солдат-гвардейцев с помощью плотников-строителей сносили и передвигали балаганы подальше от Зимнего дворца. Седлецкий и Верещагин остановились около группы солдат, толкавших по бревенчатым каткам раскрашенное в древнерусском стиле сооружение, построенное для представления уличных комедий.
— Ох, и тяжела махина! — говорил ефрейтор, наблюдавший, с какими усилиями солдаты передвигают балаган.
— А для чего это площадь расчищаем, разве тесно от народа будет?
— Как знать, может, смута будет, может, смятение, так надобно место освободить, чтобы было где конно-артиллерийской бригаде развернуться…
— Что и за свобода будет, если на смотре появятся пушки…
— Приказано с картечью, на всякий случай… А балаганы эти мешают…
— А ну, нажми, ребята! Эй, ухнем!..
— Какую махину построили, да ее легче сломать и перенести, чем по бревнам катить.
— Ломать не приказано. Нажми, ребята!
— И что слышно насчет земли — бесплатно или за выкуп?..
— Только за выкуп.
— А пороть мужиков будет закон?
— Закона не будет, а порка останется.
— Господи, какая это свобода, если приказано пушки с картечью…
— А слышали, в Петропавловской крепости тоже пушки наготове?
— Принц Ольденбургский свой дворец в крепость обратил. Каменщики амбразуры делают…
— Ничего себе ожидается святой денек!..
— Не рассуждать! Это не вашего ума дело!.. Нажимай, братцы… А ну сильней… Сама пойдет! Сама пойдет!
Слушая бесхитростный солдатский разговор, Седлецкий взял за руку Верещагина:
— Слышь, братец, дела-то какие, площадь от балаганов освобождают. Пушки с картечью приказано… Ну и масленица ожидается! Заранее начальство понимает, что реформа не устроит крестьянина…
Однако обнародование царского манифеста обошлось без пушек и картечи. Пятого марта Верещагин, весьма неохочий до церковных молебствий, пошел в церковь послушать чтение манифеста.
В торжественный час литургии священник протяжно, словно псалтырь, читал:
— «Божиею милостью мы, Александр Вторый, император и самодержец Всероссийский, царь Польский, великий князь Финляндский, и прочая, и прочая. Объявляем всем нашим верноподданным…»
В церкви среди горожан было много деревенских «отходников» — сезонных рабочих, в домотканых поддевках, в дубленых полушубках. Все стояли, затаив дыхание, будто окаменелые, и ждали простых слов о мужицкой свободе, о земле: «Паши, засевай, сколько душе желательно…» Но вместо этого слышались с амвона непонятные, не доходящие до сознания слова:
— «…Но при уменьшении простоты нравов, при умножении разнообразия отношений, при уменьшении непосредственных отеческих отношений помещиков к крестьянам, при впадении иногда помещичьих прав в руки людей, ищущих только собственной выгоды, добрые отношения ослабевали, и открывался путь произволу, отяготительному для крестьян и неблагоприятному для их благосостояния, чему в крестьянах отвечала неподвижность к улучшениям в собственном быте…»
Народ слушал, тяжко вздыхал, крестился и ничего не понимал из прочитанного. «Не те слова, запутанный смысл, — думал Верещагин. — Мужику надо сказать прямо и ясно…» Наконец в отдельных возгласах священнослужителя послышались слова, вызвавшие тяжелый общий вздох, похожий на стон:
— Этого ли мы ждали?!
— Да это ж обманная грамота…
— Так и подохнем, не увидя свободы…
У попа дрогнул голос. Он слышал эти реплики, как тихий вопль из наболевших душ, и потому, чтобы заглушить отдельные слабые, как бы нечаянно прорвавшиеся голоса, громко продолжал:
— «Пользуясь сим поземельным наделом, крестьяне за сие обязаны исполнять в пользу помещиков определенные в положениях повинности…
…Крестьянам и дворовым людям пребывать в прежнем повиновении помещикам и беспрекословно исполнять прежние их обязанности. Помещикам сохранить наблюдение за порядком в их имениях, с правом суда и расправы, впредь до образования волостей и открытия волостных судов…»
«Так вот она какая, реформа! Где же тут освобождение? — мысленно спрашивал себя Верещагин. — Вместо барщины кабала податная — оброчная, и даже расправа сохраняется…»
Когда, дочитывая манифест, священник возгласил во всю глотку: «Осени себя крестным знамением, православный народ, и призови с нами божие благословение на твой свободный труд…» — у Верещагина рука не поднялась, не сотворила креста, ибо благодарить всевышнего было не за что. Не подождав конца обедни, Верещагин побродил в раздумье по Невскому и вернулся домой. Отец его ликовал:
— Против такого освобождения мы ничего не имеем. Вот она — Россия! Это тебе, Вася, не какая-нибудь Европа. Без революции… Царь-батюшка у нас — ох голова!..
Слушая торжествующего отца, Василий опустился в кресло, сказал:
— Эх, отец, нашел чему радоваться.