там, в Тифлисе, устроил его учителем рисования в трех училищах. Василий Васильевич много работал и хорошо зарабатывал, но зато мало у него оставалось времени для наблюдений за жизнью кавказских горцев и для рисования. Тем не менее урывками, в свободные часы и минуты, на тифлисских базарах, на окраинах, в лавках и саклях он рисовал карандашом и акварелью с натуры. В его альбомах появлялись зарисовки типов различных национальностей. Тут были и кабардинцы, и грузины, армяне и ногайцы, греки-нищие, торгаши всяким хламом татары и многие, многие другие поселенцы и коренные жители Грузии. Иногда в раннюю утреннюю пору до начала занятий с учениками Верещагин уходил искать живописные уголки в ближних окрестностях города. Его можно было видеть одиноко сидевшим на высоком берегу шумной и пенистой Куры и на горе Таборе, откуда пробиваются на поверхность земли теплые целебные источники. В свободные от службы воскресные дни он бродил по ущельям, поднимался на возвышенность, где находится древний монастырь Давида. Отсюда открывался замечательный вид на Тифлис. От центральных улиц с европейскими богатыми домами расходились в разные стороны улицы и переулки, застроенные азиатскими саклями, восточными базарами с их лавчонками, кофейнями, мастерскими и цирюльнями. Находясь кратковременно в Закавказье, Верещагин стремился скопить денег на длительную поездку во Францию, с целью поучиться там живописи. За год пребывания в Тифлисе он заполнил три альбома рисунками. Тогда же он принял заказ от Общества сельского хозяйства на зарисовки домашних животных и заработал четыреста рублей. В дополнение к заработку Верещагин в те дни неожиданно получил от отца тысячу рублей из средств, вырученных за продажу пахотных земель и лесных участков в Череповецком уезде.
— С такими деньгами вам можно теперь поехать в Париж и там поучиться у хороших мастеров. Доброе дело вы задумали, — похвалил Лагорио Верещагина и спросил: — Кого бы вы хотели из французов иметь на время своим учителем?
— Жерома! — не задумываясь, ответил Верещагин.
— Почему именно его?
— Видите ли, Лев Феликсович, как вам известно, мне во Франции пришлось уже быть дважды. Раз я ездил туда гардемарином и воспользовался случаем — побывал на художественных выставках и в музеях Парижа. Второй раз ездил с Бейдеманом, в эту поездку мне запомнились и понравились картины Жерома.
— Да, вы правы, — сказал Лагорио. — Жером — превосходный живописец. Но какие черты в его живописи привлекли ваше внимание? — спросил он Верещагина.
— В его картинах есть то, чего нет у других мастеров. Приведу вам такой отвлеченный пример. Я видел картину одного посредственного художника, имени его не помню; он изобразил страшную, по его мнению, трагическую сцену на арене Колизея. Звери — тигры, леопарды, львы — рвут на куски христиан. Преднамеренный ужас, лубок, рассчитанный на тех, кто не понимает, что молниеносных мгновений художник не может запечатлеть, что тем более нельзя их показывать на полотне в застывшем состоянии. Жером, судя по картинам, которые я видел, умеет блестяще продумывать сюжет и композицию. Тот же самый сюжет у него выглядит так: группа христиан в трепете прижалась к стене арены цирка; полосатый мускулистый тигр, уставившись зловещим взглядом на обреченных, медленно подкрадывается к ним. Вот так и чувствуется, что он сию минуту сделает страшный прыжок и превратит в кровавое месиво несчастных…
— Да, вы правы, — снова подтвердил профессор, выслушав доводы Верещагина, — лубочная крикливость в живописи не создает того впечатления, которое получается от продуманной композиции с удачно выбранным моментом. Если Жером согласится принять вас к себе в мастерскую, вы сможете тогда считать себя счастливцем.
— Благословляете? — спросил Верещагин профессора.
— Одобряю и рекомендую.
— Итак, в Париж, к Жерому!..
Ему еще оставалось немного времени пробыть в Тифлисе и закончить занятия с учениками. Вечерами, в свободные часы, в семейном кругу у профессора и среди тифлисских товарищей устраивались чтения новейшей литературы и происходили жаркие споры. Там Верещагин с увлечением читал Дарвина «Путешествие вокруг света на корабле «Бигль». Острая наблюдательность английского ученого, простое и ясное описание всего виденного в путешествии восхищали Верещагина, тогда уже поставившего себе определенной целью — всю жизнь быть «на ногах я колесах», в странствиях по свету. Из исторической литературы больше всего привлекала Василия Верещагина только что вышедшая в свет книга Бокля «История цивилизации Англии». Проводы были тихие. Лагорио достал из своих запасов бурдюк виноградного вина и первым поднял бокал за отъезд Верещагина в «свободную» Францию.
— В относительно свободную, — чокнувшись, вымолвил Верещагин. — У Бокля сказано об этой, так называемой свободной стране: Вольтер трижды сидел за решеткой в Бастилии и был изгнан из Франции; Руссо также был изгнан, а сочинения его сожжены; там же публично сжигались труды Гельвеция, Дидро и многих других французских деятелей прогресса и свободы… Как видите, Лев Феликсович, свобода весьма относительная: с подрезанными крыльями…
— С тех пор много воды утекло. Франция после сорок восьмого года стала другой, — возразил Лагорио и выпил бокал до дна.
— Как сказать! — не соглашался Верещагин. — Где цари царствуют и короли королевствуют, там свобода всегда на цепи. А что касается свободы богатых классов, то знаете, Александр Иванович Герцен на этот счет весьма определенного мнения. В письмах из-за границы у него говорится, что буржуазия Франции, а видимо, и всякая другая буржуазия, не имеет великого прошедшего и никакой будущности.
— У Герцена так и сказано?
— Да, буквально так.
— Мне думается, что с подобными суждениями вы, Верещагин, недолго задержитесь даже в свободной Франции.
— Не тревожьтесь за меня, Лев Феликсович, я никого не намерен там ни убеждать, ни раздражать, я еду учиться. И этим все сказано. Искусство, правдивая живопись — моя цель. И если смогу стать известным художником, если мои труды будут поняты и одобрены народом — чего еще лучшего желать?!
После продолжительных странствований Верещагин добрался от Тифлиса до Петербурга и, получив здесь у губернатора заграничный паспорт, отправился в знакомый ему Париж.