Мари немеет от благодарности. Если это лечение, значит, и не грешно. Со времен Цецилии Мари чувствовала грязь в душе. Нест сегодня омыла ее от этой грязи.
Потом Мари вспоминает, где находится, и произносит печально: увы, монахиням запрещено заводить особые отношения. Это против Устава.
Нест отвечает, глотая улыбку, что, как она уже говорила, есть и другие, кто приходит к ней за облегчением гуморов. Это лечение не настолько особое, как полагает Мари: по сути, это обычное дело.
Мари смеется, узнав, что она не одна такая. И выходит на дневной свет, щупая языком саднящую свежую дырку во рту.
Она видит то, чего не заметила, направляясь к лекарке: как солнце бурлит в мельтешащих от ветра ветках, как меж цветов порхает на невидимых крыльях пичужка, видит загрубевшую, как ореховая скорлупа, кожу на лицах старух, глаза их закрыты, подбородки вздернуты к небу. Доброта Нест к бренной плоти произвела перемену в душе Мари. Ничто теперь не представляется ей бесспорным и ясным, не делится на противоположности. Добро и зло существуют бок о бок, как тьма и свет. И противоречия могут однажды оказаться истиной. В основе жизни – огромный трепещущий ужас. В ее глубине – сокровенный восторг.
Мари тридцать восемь.
Вилланки чинят беспокойства, с пришествием лета у трех незамужних женщин круглится живот, точно плод шиповника. Правда, они не монахини, не давали обет целомудрия, но Мари стыдится, что не уследила за телами, вверенными ее попечению, что подумают люди о монастыре, если узнают о произошедшем. Громкий скандал. Мари лишат должности приорессы. Слава богу, она лестью выдрессировала вышестоящих, они привыкли полагаться на ее опыт и больше не наезжают в обитель с проверками. Мари говорит с Годой, та на примере животных объясняет приорессе тонкости размножения: в какой именно момент дети становятся взрослыми. Наконец Мари велит всей общине – пятьдесят с лишним монахинь, больше восьмидесяти прочих насельниц – собраться в саду.
Настал час испытаний, произносит Мари самым громким, самым грудным голосом. Отныне на земли аббатства, окруженные близлежащим лесом, допускаются только женщины. Все остальные должны уйти.
Слуги мужского пола уйдут, в обители останутся только служанки, поясняет Мари.
Нищим обоих полов будут подавать милостыню не здесь, а в специальном помещении, которое Мари устроит в городе.
Все посетители будут останавливаться на постоялом дворе рядом с этим помещением.
С глубоким вздохом Мари наносит последний удар: после двенадцати лет из детей в монастыре имеют право оставаться только девочки, а буде служанки не пожелают разлучаться с родными, Мари найдет им работу на землях обители за пределами главного поместья.
Родиться не женщиной не грех, сообщает Мари склоненным перед ней головам. Младенец не виноват, что родился не того пола. Грех входит в жизнь на одиннадцатом-двенадцатом году, когда в теле пробуждается змий-искуситель и распространяет свой яд. Такова подлинная история наших прародителей, такова суть Евы.
Поднимается великий плач, кое-кто из монахинь втайне ликует. Лишь четверо служанок уходят со своими детьми на дальние земли. Детям тех, кто решил остаться, Мари находит четыре места в семьях хороших благочестивых горожан.
Королева Алиенора присылает в аббатство кузину, девицу двадцати лет по имени Тильда, с лицом худым и бледным; в ней угадываются острый ум и смиренная преданная душа. Мари читает на лице Тильды ее истинное призвание, и ее охватывает ревность. Тильда с радостью проводит дни в скриптории, часто ее подбородок перемазан чернилами. Мари наблюдает за нею. Когда-нибудь из девицы выйдет отличная приоресса, думает Мари. Всё в ней – и кротость, и пыл, и разум.
Однажды Вульфхильда, отдав Мари деньги, собранные с арендаторов, заглядывает в скрипторий поцеловать в щеку Гиту и сунуть в карман безумицы сверточек с семенами фенхеля в меду. Гита грустно улыбается. Вечером Вульфхильда раздевается дома, и из кармана ее кожаной рубахи выпадает крошечный рисунок сказочного зверя на вырезанной старинной букве: не то зеленый тигр с человечьей улыбкой, не то дикобраз, играющий на лютне, впоследствии ее дочери прикрепят эту картинку к остальным на стене. И порой ночью, зайдя поцеловать спящих девочек, Вульфхильда будет останавливаться перед многочисленными зверями Гиты и рассматривать их с тем же чувством, какое бывало у нее, когда ребенком она слушала, как монахини поют самые прекрасные, самые величественные псалмы, и кажется, будто из них изливается благодать. Благоговение. Будь у меня время задуматься над этим чувством, сокрушенно думает Вульфхильда, но времени у нее нет, у нее никогда нет времени, она занимается детьми, занимается делами аббатства, голод и усталость тоже берут свое. В старости она станет ближе к Богу, в саду среди птиц и цветов, говорит себе Вульфхильда; да, однажды она будет сидеть в молчании, пока не познает Бога, размышляет она, ложась спать. Но не сейчас.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Работа. Молитвы, такая же неотъемлемая часть аббатства, как сырость и ветер. Поля, свиньи, сад.
И Алиенора, по-прежнему пленница. Загнанная в клетку королева – незаживающая рана Мари. Алиенора по-прежнему не отвечает на ее письма. Это сводит Мари с ума.
Прибывает горластая и надменная новициатка с такими густыми черными бровями, что кажется, будто по ее лицу ползут две гусеницы. Не удосужившись выучить язык жестов, она кричит в трапезной: латука мне! Рыбы! После долгих дождей выдается теплый день, новициатки берут корзины и бегут в лес по грибы. Находят круг небольших грибов – заостренные шляпки, задранные кверху края – и завязывается спор. Другие девицы пытаются убедить новенькую, что грибы ядовиты, но та отвечает: нет, дома я их брала, они очень вкусные, новенькая повышает голос, кричит во все горло, срывает пригоршню грибов и запихивает в рот. Остальные новициатки отворачиваются, молча берут корзины. Наконец звонят к вечерне; новенькой нет. Вскоре ее находят мертвой меж двух мшистых пней, на синем лице застыла злая гримаса, распухший язык торчит изо рта, точно бледный гриб.
Мари сорок пять. В обители девяносто шесть монахинь, двенадцать облаток, все ловкие и умелые. Аббатство богато.
Наконец однажды днем, в грозу, слепая поющая никчемная добрая аббатиса Эмма ложится на смертный одр и уже не встает – больше музыка, чем плоть.
Мари сорок семь. Из Рима, Парижа, Лондона ее шпионки шлют тревожные письма: Иерусалим вновь пал под натиском неверных.
Мари плачет. Досадует, что в детстве, отправившись в крестовый поход, так и не побывала в Иерусалиме. Неувиденный, желанный, грезившийся во снах, он врастал в нее год за годом и в конце концов превратился в идеальный город, совершенное место, с ним не сравнится ни один смертный город. Кедры, смоковницы, лилии, газели. Но теперь Иерусалим пал, и в земном царстве ее Бога образовалась прореха. Сквозь такие прорехи просачивается великий грех. Мари ночами не спит, со страхом чувствуя приближение черной тучи. И ужас ее тем сильнее, что остальное покрыто мраком, глаза ее бессильны прозреть грядущее. Правда и то, что не спит она, потому что проклятие Евы покидает ее тело во всполохах пламени, поджаривающего Мари изнутри.
Внутреннее пламя пробивается наружу, лижет кожу. Отвратительно. Мари беспокойно вскакивает и бежит.
Монастырский пруд темен и матов. Ночь безлунная.
Мари чувствует, как на холме позади нее горбится монастырь, наблюдает за ней в полусне. От земли идет жар, лягушки бьют в барабаны, какие-то насекомые стрекочут во множестве, какая-то одинокая ночная птица издает звуки.
Тело ее одержимо, оно пышет зноем, под кожей ее клокочет пламя, жар его нестерпим, она мчится к мерцающей воде. Ночь с ее глыбами мрака вихрится вокруг Мари. Долой башмаки и чулки, влажные от ночной росы, грязь холодит подошвы, вода доходит до щиколоток, с силой тянет за подол, за колени за срам за живот как прохладно за грудь за руки, мокрая шерсть тащит ее тело вниз. Потревоженные лягушки смолкают. Горит лишь ее голова, вода переливается через ткань у подбородка. Тело как собака в темной воде. Образ из детства: огромный глупый алан августовским днем плавает в реке, виден лишь бурый нос. Мари вспоминает собаку – та давно издохла, – и грудной смех скользит по поверхности пруда, отражается эхом на дальнем его берегу.