Вдруг блок на двери взвизгнул, и в зал вбежал страшный человек: все лицо его было в крови, пальто в клочьях. Он пошатнулся и упал на каменный пол. Отец заметался, но потом подбежал к двери и запер ее на болт. Лицо у отца посерело, губы прыгали. Он схватился за голову и хрипло сказал:
– Пропал я теперь, пропал!
Подбежал Петр, взял человека на руки и понес через кухню во двор.
В дверь сильно застучали. Отец стоял около двери, дрожал, но не отпирал.
Петр вернулся, распахнул раму в окне и сказал:
– Откройте, Степан Сидорович, все равно дверь высадят.
Отец закричал:
– Кто там? Что надо?..
С улицы ответили:
– Полиция!
Отец перекрестился и снял болт. В зал ворвались с револьверами в руках околоточный надзиратель Гришин и двое городовых. Гришин и раньше заглядывал к нам: чайная была в его околотке.
– Вы почему заперли дверь? – набросился он на отца.
Отец так и затанцевал вокруг него.
– От бунтовщиков, господин надзиратель, от бунтовщиков! Я не могу давать приют бунтовщикам, я общество трезвости… я лицо казенное… я отвечаю перед…
– Где бунтовщик? – грубо перебил отца околоточный.
– Вона!.. – засмеялся Петр и показал рукой на раскрытое окно. – Он так сиганул, что только его и видели! Я схватил было его за ногу, так у меня и башмак остался в руке. Вот, видите? – И Петр протянул Гришину ботинок.
– Возьми! – приказал Гришин городовому.
Когда полицейские ушли, Петр подмигнул отцу и сказал:
– Теперь они по башмаку будут его искать, а башмаки-то мне купчиха Медведева подарила.
Вечером пришел Кувалдин, отвел нас с Витей в сторонку и тихо спросил:
– Забегал к вам тот, что знамя нес? Пораненный? Где он?
– У нас, – шепотом сказал Витя. – На чердаке.
– Жив?
– Жив.
– Не говорите, ребятки, отцу, о чем я спрашивал, – предупредил Кувалдин и быстро ушел.
А потом пришли двое рабочих и шепотом повели с отцом разговор. Я слышал, как отец говорил:
– Да что вы! Я человек казенный, разве я мог бы!.. Никого у меня нет, что вы!.. – А под конец сказал: – Эх, пропадай моя головушка! Будь что будет, поверю вам. Идите, забирайте его. Только увозите незаметно! У меня жена, дети – что с ними станется в случае чего!..
Раненого одевали в нашей комнате. Из-под его рубашки выпал скомканный кусок красной материи. Один из рабочих поднял и развернул ее. Это был тот самый флаг с белыми буквами, но весь изодранный, в рыжих пятнах крови. Рабочий аккуратно сложил его и засунул себе под пиджак.
«Ряженый»
В те дни я редко вспоминал о Дэзи. Но скоро наша чайная зажила прежней жизнью, и мне опять стала сниться эта девочка. Снилась она по-разному: то бегает на серебряных коньках-«снегурочках», вся розовая от мороза, и ветер треплет ее каштановые волосы; то скачет с испуганным лицом на огромной лошади, держится за гриву и все ниже и ниже клонится набок, вот-вот упадет на землю и убьется; то дерется на деревянных позолоченных шашках с карликом-путешественником, который сделал нам с Витей длинные брюки, и прокалывает ему насквозь грудь.
Каждое утро я копался в комоде, чтобы проверить, на месте ли книжка, которую я спрятал на самом дне нижнего ящика, под Машиными разноцветными лоскутками. Книжка была на месте, и я опять принимался думать, что сказать Дэзи, когда она придет к нам. Я скажу ей, что, хотя она меня обидела, я зла не помню и дарю ей самую лучшую на свете книгу. Или нет, я скажу ей, что шоколад едят только маленькие дети да девочки, а я шоколада вовсе не хочу. Читать книжки гораздо интереснее, чем жевать шоколад, хоть он и завернут в серебряную бумажку. Или нет, я ей ничего не скажу: я дам ей книжку и гордо отойду. Пусть она потом ест с Витькой шоколад, сколько хочет, – я даже смотреть не буду.
Так я готовился встретить Дэзи, но она почему-то все не шла к нам, хотя мадам Прохорова стала приезжать в чайную все чаще и чаще.
Однажды отец спросил:
– Как поживает ваша прелестная наследница?
Мадам Прохорова прикрыла глаза и покачала печально головой. А когда опять открыла, то у меня стало необыкновенно тепло в груди: глаза у нее были такие же ласковые, как и у Дэзи. Она сказала:
– Ах, Степан Сидорович, я так скучаю по своей крошке! Вот уже месяц, как Дэзи гостит у бабушки в Одессе. Но скоро она опять будет со мной. Мы купили ей елку до самого потолка. Сегодня будем и наряжать.
Когда Прохорова уехала, я спросил:
– Петр, а как елку наряжают?
– Как наряжают? Богатые люди ставят ее на Рождество или на Новый год посредине зала и подвешивают на ветках разные блестящие игрушки.
– Зачем?
– Чтобы было красиво. Собираются дети, свои и чужие, танцуют около елки, песни поют, стишки читают. Потом расходятся. И каждому хозяева что-нибудь дарят: одному – куклу, другому – пистолет игрушечный, третьему – книжку с картинками. А бывает, что и сами дети рядятся: тот принцем, тот пастушком, тот турком.
– И Дэзину елку нарядят?
– Ну, это обязательно. Такие богачи – да пожалеют для дочки игрушек!
Я хорошо знал, сколько остается дней до Нового года. Ведь на Новый год мама давала каждому из нас, детей, по стакану подсолнечных семечек, по стакану арбузных, по стакану тыквенных и по горсти фисташек. Кроме того, мы получали по пяти кисло-сладких барбарисовых конфет, по пяти мятных белых пряничков и по десятку крупных волоцких орехов. Уже за неделю до Нового года мы спрашивали: «Мама, сколько осталось дней?» – «Семь», – отвечала мама. «А где сейчас прянички с орешками?» – «О, еще далеко! Сейчас они на колокольне». Утром мы опять спрашивали: «А теперь сколько дней осталось?» – «Теперь шесть», – отвечала мама. «А сейчас где прянички с орешками?» – «Сейчас уже на мельнице, на крыше». С каждым днем наши гостинцы придвигались все ближе и ближе: вот они на верхушке старого тополя, вот на крыше нашего дома, вот они уже у нас в печной трубе, и, наконец, в ночь под Новый год они спускаются по трубе на печку. Мы, конечно, хорошо знали, что и семечки и орешки давно лежат в холщовых маминых мешочках на теплой печке, но как приятны были такие разговоры и как верилось, будто мешочки с гостинцами и в самом деле путешествуют в морозные скрипучие ночи по деревне, чтобы в конце концов спуститься к нам на печку. Теперь мы жили не в деревне, а в городе, но и здесь у нас с мамой были те же разговоры о гостинцах. И я знал, что до Нового года оставалось только три дня.
Три дня! Чего только за три дня не сможет человек передумать! Я то взбирался на крышу Дэзиного дома и спускал Дэзи «Каштанку» в трубу; то брал у турка-пекаря напрокат феску, приклеивал усы из Машиных кос и приходил с «Каштанкой» на елку к Дэзи; то переодевался в Машину юбку и кофту и приносил Дэзи книжку от имени мистера Жоржа, того самого таинственного незнакомца, который подобрал Каштанку.
Но пекарь-турок сказал, что феску давать неверным какой-то аллах не велит. Маша, когда я попробовал отрезать у нее ножницами кусок косы, больно шлепнула меня, а залезть на крышу прохоровского дома без лестницы, наверно, и кошка не сумела бы.
И вышло так, что, когда наступил Новый год, я ни во что не нарядился, а засунул книжку под рубашку, надел свое обтрепанное пальто, из которого еще в деревне вырос, и отправился к дому Прохоровой.
Целый час я стоял на другой стороне, в подворотне, и смотрел на дверь. Но ни в дом никто не входил, ни из дома никто не выходил. Я замерз и побежал в чайную. Там я пощелкал семечек, пососал барбарисовую конфетку и, когда стало темнеть, опять побежал к прохоровскому дому.
Что я увидел! В доме, прямо у окна, стояла зеленая елка и вся горела – столько на ней светилось огоньков. А между огоньками сияли голубые шары, качались разноцветные фонарики, сверкали серебряные звезды.
К дому все подъезжали и подъезжали богатые сани. Из них выходили взрослые с детьми, одетыми в меховые шубки или в гимназические серые шинели. И каждый раз, когда распахивалась дверь, на улицу вырывалась музыка, такая приятная, что хотелось петь и кружиться.