День ото дня она менялась, она казалась совсем другой, оставаясь при этом прежней, как быстро развивающийся ребенок: вот он научился ползать на четвереньках, на другой день уже пытается встать, на третий удерживает равновесие и так неуклонно движется к вертикальному положению.
А сад между тем цвел и благоухал, вел себя, как фейерверк в замедленном темпе, безмолвный и душистый, он, казалось, выбрасывал свои последние огни и звал ее полюбоваться им еще и еще. Этот сад, который она вырастила, терпеливо и упорно, в котором выбирала каждый цветок, порой даже путешествовала за ними в Англию и прятала семена или побеги роз среди бюстгальтеров, уверенная, что таможенники не посмеют рыться в ее безупречно уложенном чемодане и уж тем более искать контрабанду в нижнем белье.
В эти дни болезни она вдруг стала говорить с ошеломлявшей меня словоохотливостью, она, всегда такая сдержанная, скороговоркой шептала слова, суетливо и мучительно, как будто давала последние указания толпе невидимых детей, как будто должна была объяснить устройство этого большого корабля – ее дома, который медленно, тяжело плыл вперед сквозь листву дубов. Когда она говорила с теми, кого я про себя стала называть «другими», я ничего не понимала. Но иногда она обращалась и непосредственно ко мне. Так, речь зашла о «красивых картинках», которые я должна во что бы то ни стало сохранить. Она указала мне, где лежат эти картинки: в большом деревянном ящике вроде тех, в которых перевозят хрупкие предметы, хранилось два десятка полотен, которые моя мать заботливо упаковала сорок лет назад; ящик этот она возила с собой во всех переездах, но никогда больше не открывала.
Она все твердила про этот ящик, который я всегда видела во всех наших подвалах, никогда не задумываясь, что в нем: вещи, которые видишь каждый день, в конце концов перестаешь замечать. Пробиваясь сквозь ее невнятную речь, как сквозь густой лес, я поняла, что она боится потерять эти красивые картинки, хоть и никогда на них не смотрела. Она оставила их в углу подвала и думать о них забыла, а теперь, на пороге смерти, эти картины стали тем, с чем ей было труднее всего расстаться. Не обо мне она жалела, не о саде, который постепенно исчезал под красками лета, словно поглощенный сам собой, не о своих подругах и уж тем более не о часах, которые провела за письменным столом, складывая и вычитая цифры, – но об этих картинах, на которые никогда не смотрела.
Я обошла дом, поджидая сиделку. Когда мамы нет со мной, дом становится странным существом, живущим своей собственной, непонятной жизнью. В этот вечер он – белый зверь, притаившийся в сумраке. Капли воды, невидимые листья падают на влажную траву с тихим шелестом сминаемой бумаги. И больше ни звука, полная тишина. Жильцы соседнего дома уехали на уик-энд, окна черны, только время от времени тихонько и удовлетворенно всхрапывает бойлер.
Я вернулась в гостиную, присела на диван и посмотрела в окно. Он там, ее сад в лиловом свете сумерек.
В тишине и сумраке мебель шепчет тем же голосом, каким она наговаривает мне на автоответчик свои невнятные сообщения. Сад кажется призрачным теперь, когда спит, постанывая, его создательница. Вещи в доме принадлежат ей, и, когда ее душа блуждает неизведанными путями, дом, сад, мебель становятся враждебными, словно предчувствуют ее уход.
Оранжевый свет фонаря залил часть комнаты. Сиделка все еще не пришла, и я нервничала. Достав из сумки записную книжку, я принялась ее листать. Я планировала отправиться на пробежку с шести до семи, мне нужен был регулярный ритм после беспорядочной беготни днем, чтобы снять напряжение, вызванное ее болезнью.
Если сиделка слишком опоздает, мне не успеть на пробежку до темноты. Потом мои мысли снова вернулись к ее такому легкому телу, к ее затрудненному дыханию и стонам во сне. Мне вдруг пришло в голову, что, быть может, в последний раз ее дочь сидит в ее гостиной, но я не могла представить себе, что будет потом. Жизнь без той, что была до меня и всегда оставалась рядом, казалась мне невозможной. Последний раз – эта мысль не давала мне покоя. Каждая минута может стать последней, но я об этом не узнаю. Когда в точности я перестану быть чьей-то дочерью? Я хотела ощутить и осознать эту грядущую перемену.
Дом был тих, словно дремал, свернувшись клубочком. С дивана, где я сидела, через открытую дверь мне видна была кухня, черные тени притаившейся в темноте мебели. Сгущавшаяся ночь напоминала мне все ночи, пережитые с начала моей жизни, и я спрашивала себя, почему же я так люблю темноту. Что-то вздохнуло совсем по-человечески. Наверно, отопление или холодильник, убеждала я себя, и все же странные звуки раздавались в этом доме. Я съежилась в уголке дивана и натянула на себя плед. От него крепко пахло лесом, дымом, меня удивил этот мужской запах в ароматах роз и рисовой пудры. Присутствие моего отца, умершего тридцать три года назад, оказывается, укрылось в красно-черной шерсти. Это он устраивал пикники, прогулки по лесу и, лежа на диване, слушал последние квартеты Бетховена, те, в которых глухой композитор ухитрился положить на музыку тишину.
В эту минуту раздался звонок в дверь. Я встала и пошла открывать сиделке, готовая высказать ей все гневные слова по поводу ее недопустимого опоздания.
Листья блестели в темноте, словно затянутые прозрачной пленкой, запах перегноя ударил мне в нос, и я услышала, как журчит ручей за стеной деревьев.
Я удивилась: в дверях стоял мужчина лет пятидесяти, среднего роста, с лысой, как у монаха, макушкой. Он заговорил тихим и кротким голосом, будто бормотал молитву. Эта кротость не вязалась с его атлетическим, крепко сложенным и явно тренированным телом. Его голос мог бы показаться елейным, если бы не это тело и не рука, в которой моя ладонь совсем исчезла, когда он ее пожал.
–Я заменяю Лейлу, с ней случилось несчастье. Она упала с табуретки и повредила ребро. Так что некоторое время она не сможет ухаживать за вашей матушкой.
Он говорил степенно, с расстановкой, как человек, привыкший, чтобы его слушали. Я кивнула и посторонилась, пропуская его. Он направился к вешалке, повесил куртку и уверенным жестом зажег свет. Улыбнулся мне и без колебаний прошел в кухню.
– Идемте, приготовим поесть. Лейла мне все объяснила.
Я послушно пошла за ним, как будто мне было нечем заняться. Движения его были размеренными и точными, однако на диво изящными для мужчины его сложения. Он бережно поставил кастрюльку на плиту и, достав из холодильника пластиковый контейнер, вылил туда суп. При этом он напевал, словно был в кухне один; я смотрела на него, не зная, куда девать руки, завороженная и смущенная одновременно. Должно быть, почувствовав это, он поднял на меня взгляд:
– Непривычно, да? Люди всегда удивляются при виде медбрата, а между тем, могу вас заверить, больные мной премного довольны.
– О, я уверена, уверена. Я вовсе не хотела сказать, что…
– Вы не должны бояться, – продолжил он властно, – вот увидите, все будет хорошо.
Я не знала, говорит ли он о болезни моей матери или о своем уходе за ней; удивительно, до чего быстро он освоился в кухне, казалось, здесь не было для него никаких тайн.
Он расставил тарелки на подносе и сказал мне:
– Если вы не против, я отнесу ей поднос попозже. Я хочу сначала познакомиться с ней. Она поест, когда проголодается.
Потом мы поднялись в спальню. Она спала, свернувшись клубочком. Когда он присел на край кровати, она повернулась к нему и, не просыпаясь, взяла его за руку, стиснув ее в ладонях, как ребенок, который боится, что папа уйдет и оставит его одного в темноте. Он тихонько засмеялся и, не отнимая руки, прислонился к стене.
– Ну вот, она меня признала. Это хорошо. Я посижу так, пока она не проснется. Теперь вы можете идти, все будет в порядке.
Он улыбнулся мне и помахал на прощание свободной рукой.
– Не запирайте дверь на ключ, если будете уходить! – крикнул он мне вслед, когда я спускалась по лестнице.
Я никогда не видела этого человека, но за то время, что он был рядом, прониклась к нему абсолютным доверием. Только в машине я удивилась, что из агентства мне никто не позвонил и не сообщил о несчастном случае с Лейлой. Я вспоминала его уверенные движения и ту естественность, с какой он уселся на мамину кровать. Каждый его жест словно говорил, что мне не о чем тревожиться. А ведь я не знала даже, как его зовут. Он расположился по-хозяйски, точно у себя дома, не представившись, ни о чем меня не спросив, – ни в какой информации он, судя по всему, не нуждался. Он просто вошел в жизнь моей матери и взял меня в сообщницы или старшие сестры все с той же обезоруживающей естественностью.
Огромные деревья высились вдоль дороги. Ветер налетал порывами, вдали слышались раскаты грозы. Полил дождь, швыряя целые пригоршни листвы на ветровое стекло. Я ехала и чувствовала, что она рядом, смотрит вместе со мной на дождь, вытягивающий серебристые нити в свете фар, на темноту, со всех сторон обступающую машину. Она, наверно, сказала бы мне «смотри как красиво», – так привычно было ее присутствие, а теперь ее душа уходила.