Потом они надели пальто и упорхнули, точно голубки, склевавшие все зерно.
Я посмотрела, как они садятся в машину, возвращаются, как ни в чем не бывало, в свою обыденную жизнь, и у меня потемнело в глазах. Неужели еще возможно вернуться в нормальный мир, ехать по городу в потоке машин, бегать по магазинам:, ходить на работу или в кино? Неужели все это еще возможно?
Я поднялась в спальню, села рядом с матерью и спросила, что она думает о своих подругах.
– О, они меня очень огорчили. Они неважно выглядят.
– Вот как, а мне, наоборот, показалось, что они в отличной форме. Почему ты так говоришь?
– Потому что они не изменились.
Она смотрела на меня, сокрушенно качая головой. Нет, она, похоже, совсем не завидовала их здоровью, их активности, тому, как они сели в машину и упорхнули в жизнь. Наоборот, она давала мне понять все свое превосходство над этими женщинами, которым: было до нее далеко, которые ничего пока не знали и: которым: еще предстояло проделать долгий-долгий путь, ею уже пройденный. Болезнь была путешествием, в котором она накопила опыт, позволявший ей теперь смотреть на своих подруг, как на наивных детей, и ничего к ним не испытывать, кроме жалости.
Она откинулась на подушки, закрыла глаза, потом, открыв их, сказала мне, что ей хорошо здесь, в этой спальне с обоями в цветочек, с небом, которое ласково смотрит на нее из окна своим огромным серым глазом. Тишина комнаты вновь нарушалась странными: шорохами, она была со мной, и ее присутствие словно вызывало из далекого далека другие тени.
От свадебной фотографии у ее кровати еще веяло холодным воздухом и этим свежим горным запахом снега и чистоты. За окнами сгустились сумерки, но, когда я хотела зажечь свет, она жестом: остановила меня. Я села на один из оставленных подругами стульев и стала внимательно слушать тишину, как будто должна была расслышать каждый ее оттенок. Ничего не происходило, мы молчали, но каждая: секунда была плотной и: наполненной. Я не спрашивала себя, что мне надо делать, что-то большое и сильное, казалось, уносило меня; дом снялся с якоря и медленно плыл в свете зимних сумерек.
В этот вечер пошел снег мелкими: частыми хлопьями, и они быстро укрыли сад белым покрывалом.
Мы с Эрве поужинали в кухне, и между нами повисло долгое молчание. Эрве сидел в нескольких сантиметрах от меня, я чувствовала, как окутывает меня его тепло, и даже не хотела, чтобы он: ко мне прикоснулся. Было так отрадно сидеть подле него, когда за окнами легко и грациозно падал снег.
Эрве принес с собой бадминтонную ракетку в черном чехле. Она стояла у застекленной двери кухни, и время от времени он бросал в ее сторону взгляд, быстрый и словно заговорщический.
– Вы часто играете в бадминтон? – решилась я.
– Регулярно, два-три раза в неделю. Мне нравится легкость волана, нравится, как он рассекает воздух, как воздух тормозит его и несет. Играя в бадминтон, мы не навязываем воздуху свою силу, но играем с ним, как с третьим партнером. Меня научил отец, когда я был ребенком. Он был человеком строгим и неразговорчивым, работал садовником. У него было очень плотное расписание, и отдыхать он позволял себе только по воскресеньям. Под вечер мы шли в парк, где была большая засыпанная гравием площадка, и играли часами. Он почти ничего не говорил, всегда был молчалив, но играл с такой страстью, что было видно, как ему хорошо. Всю жизнь он склонялся к земле и любил эти часы, потому что мог смотреть только в небо.
Я очень любил весну, – продолжил он, встав и прислушавшись к тишине в доме. – В конце июня зацветали липы. Мы с отцом играли в их пьянящем аромате. Я немного стеснялся этого большого, тяжелого человека, который бегал, как мальчишка.
Летом, когда было очень жарко, он возил меня по воскресеньям в окрестные замки. В той местности, где мы жили, в Средние века было построено бесчисленное множество замков и крепостей. Они были открыты для публики по воскресеньям, как и их парки, где работал коллега моего отца. Отец держал меня за руку, когда мы входили во двор, воркование горлиц нас убаюкивало, в тени каштанов прогуливались павлины. Я скучал, пока отец осматривал клумбы цинний и безупречно подстриженные буксы и беседовал о засухе или о попытках заставить расцвести орхидеи в парке.
О чем думал этот человек, мой отец? Я этого так и не узнал. Наверно, он любил меня, но никак этого не показывал. Даже в часы отдыха он был словно замурован в свою стать и свое молчание. У него были большие шершавые руки, я помню черные бороздки на них – в ладони навсегда въелась земля.
Я внимательно слушала его, глядя на снежные хлопья, которые падали, кружа, точно пьяные бабочки. На подоконнике уже намело толстый слой снега, он искрился в электрическом свете и словно обрамлял темноту. Я отвела глаза от хлопьев и посмотрела на него.
– А ваша мать?
– Моя мать умерла совсем молодой, рак убил ее за полгода.
– Вот и я тоже скоро осиротею, – сказала я.
– Да, как большинство из нас. В конечном счете это не страшно, ведь мы всегда находим замену родителям.
И он немного грустно улыбнулся.
Было бы хорошо, подумала я, чтобы он стал мне вместо отца, удочерил бы меня. Пусть молчит, пусть не выказывает своей любви, лишь бы обнял.
– Странно, – проговорила я после паузы, – я никогда не чувствовала такой близости с матерью. Я ее теперь совсем не понимаю, но, в сущности, так было и раньше, моя мать всегда была очень замкнутой, как и ваш отец. А теперь она говорит без умолку. Я ничего не понимаю, зато между нами появилось доверие, которого раньше не было.
Помедлив, я сказала то, что лежало на сердце:
– Мне кажется, что я только теперь узнаю ее по-настоящему. Раньше она пряталась за своей ролью, а может быть, и не хотела мне довериться.
Под рубашкой я угадывала его торс и, скользя взглядом по груди, довольно отчетливо представляла себе выпуклости его мускулов, его живота и бедер. Но я пыталась представить себе другое – теплоту его тела и нежность кожи. Мне хотелось погрузиться в мягкое тепло и успокаивающий сумрак этого тела. Я представляла себе его соски, пытаясь угадать, какого они цвета – светло-розовые или коричневые? Представляла, как касаюсь и осязаю их под твердыми и гладкими грудными мышцами. Я вздохнула, и Эрве посмотрел на меня ласково.
– Это трудные моменты в жизни, не так ли?
Я слушала едва различимый шелест хлопьев, падающих на снег, и мне казалось, будто насекомые ползут по сухим листьям. Что-то почти неуловимое, и все же я отчетливо слышала это шуршание через закрытые окна. Ночной воздух был полон этого живого кружения.
Я представляла себе снег на крышах города, на виноградниках, на футбольных полях, на оживленных улицах, где он быстро покрывался черными пятнами, зато на улицах потише ложился толстым одеялом, поглощая все шумы и вынуждая машины еле ползти или вовсе не ехать. Я представляла, что весь город парализован и люди не выходят из дому, а если и выходят, то передвигаются черепашьим шагом. Снег окутывал все, сглаживал пейзаж, смягчал контрасты. Все были одинаково беззащитны перед тихим и непрерывным снегопадом, он по-матерински укрывал большие дома и маленькие, многоэтажные здания и кладбища, сады и поля. Он нес с собою тишину Великого Севера и воцарял ее повсюду, и над городом, и за его пределами. И города, деревни, дороги исчезали на лоне природы, становились крошечными и едва заметными под белым ковром.
Чуть позже Эрве вышел поиграть в бадминтон, оставив меня одну с больной. Она опять сидела очень прямо, опираясь на подушки. Дышала с трудом и жаловалась на ночную рубашку – давит. Я уже привыкла, что она говорит загадками. Она делилась со мной своими профессиональными заботами, хотя никогда в жизни не работала, разве что подсчитывала расходы и сопоставляла их со своей вдовьей рентой. Потом вдруг без перехода она снова заговорила о красивых картинках, которые боялась потерять. А когда я спросила, идет ли речь о ящике в подвале, она ответила, что вовсе нет, картины, о которых она говорит, здесь, перед ее глазами, стоит только их закрыть.
Помолчав, она добавила очень доверительно:
– Я подумала, что мне остался еще год жизни, и этот год я хочу порадоваться на эти красивые картинки, которые снова со мной.
Она не сомневалась в том, что ей самой решать, когда она умрет. Я смотрела на нее, на ее брови дугой, на карие глаза, устремленные не на меня, словно видевшие что-то за моей спиной. Я так привыкла верить ей и во всем повиноваться, что была счастлива при мысли, что мы еще столько времени будем вместе – по-настоящему вместе. Я поклялась себе, что останусь с ней так долго, как только смогу. Этот год, который я проведу с ней рядом, будет лучшим. Я видела нас с ней на этих разных картинах, которые она носила в себе. Среди них наверняка есть картина с домом и садом в импрессионистской манере. Туда будет очень легко войти, мне достаточно взять ее за руку, и мы ощутим тепло, услышим песню кузнечиков, вдохнем опьяняющий запах скошенной травы. Наверно, будет душно, как перед грозой, и откуда-то издалека донесутся обрывки сонаты Шопена в фортепьянном исполнении.