«Дурак, – подумал Корейко, – дубина! Он будет нищим всю свою жизнь! Ничтожество! Пятьдесят рублей съемочных! А миллион съемочных не хочешь?»
– Для того чтобы не расстаться с Зосей, Корейко решился бы скомпрометировать себя на рубль, но рубля у него не было. Сейчас в кармане у него в плоской железной коробке от папирос «Кавказ» лежало десять тысяч рублей, бумажками по двадцать пять червонцев. Эти деньги он не успел передать на покупку олова в прутиках. Но, если бы даже он сошел с ума и решился обнаружить хотя бы одну бумажку, ее все равно ни в одном кино нельзя было бы разменять.
– Денежки не малые! – ожесточенно сказал он. – Сто десять рублей в месяц.
– А вы на мне женитесь, – Древлянин, когда разбогатеете? – спросила Зося.
– А вы за меня пойдете?
– За такого богатого всякая пойдет, – сказала Зося.
– Нет, это черт знает что! – закричал вдруг Папа-Модерато. – Я тоже хочу в кино! Я молод и намерен жить. Подождите минуточку. Я сейчас! Пойду потрогаю за вымя Гришку Блоха!
Вслед за этими непонятными словами Папа-Модерато бросился бежать. Трижды его осветили буфетные прожектора, а потом он исчез в темноте.
Оставшись с Зосей, Александр Иванович не сказал ни слова. Древлянин вернулся очень быстро, огромными прыжками.
– Шесть гривен! – закричал он издали. – На два билета хватит!
– А как же я? – спросил Александр Иванович. Миллионеру очень хотелось в кино. Ему казалось невозможным оставить Зосю наедине с проклятым греком. Но Папа-Модерато нетерпеливо попрощался и увлек девушку подтусклую вывеску кино «Червоный летун»…
– Проклятая страна! – бормотал Корейко. – Страна, в которой – миллионер не может повести свою невесту в кино!.
Сейчас Зося казалась ему невестой. Он не сомневался в том, что если покажет Зосе веселую богатую жизнь, то она отпугнет Древлянина. Зосе нужно показать Крым, теплоходы, пальмы, международные вагоны, и среди этого невиданного ею блеска она даже не заметит, что у Корейко стеклянный глаз, что он тяжелый человек и что он старше ее на восемнадцать лет.
Фельетоны
Их бин с головы до ног
Была совершена глупость, граничащая с головотяпством и еще чем-то.
Для цирковой программы выписали немецкий аттракцион – неустрашимого капитана Мазуччио с его говорящей собакой Брунгильдой (заметьте, цирковые капитаны всегда бывают неустрашимые).
Собаку выписал коммерческий директор, грубая, нечуткая натура, чуждая веяниям современности. А цирковая общественность проспала этот вопиющий факт.
Опомнились только тогда, когда капитан Мазуччио высадился на Белорусско-Балтийском вокзале.
Носильщик повез в тележке клетку с черным пуделем, стриженным под Людовика XIV, и чемодан, в котором хранилась капитанская пелерина на белой подкладке из сатина-либерти и сияющий цилиндр.
В тот же день художественный совет смотрел собаку на репетиции.
Неустрашимый капитан часто снимал цилиндр и кланялся. Он задавал Брунгильде вопросы.
– Вифиль? – спрашивал он.
– Таузенд, – неустрашимо отвечала собака.
Капитан гладил пуделя по черной каракулевой шерсти и одобрительно вздыхал: «О моя добрая собака!»
Потом собака с большими перерывами произнесла слова: абер, унзер и брудер. Затем она повалилась боком на песок, долго думала и наконец сказала:
– Их штербе. – Необходимо заметить, что в этом месте обычно раздавались аплодисменты. Собака к ним привыкла и вместе с хозяином отвешивала поклоны. Но художественный совет сурово молчал.
И капитан Мазуччио, беспокойно оглянувшись, приступил к последнему, самому ответственному номеру программы. Он взял в руки скрипку. Брунгильда присела на задние лапы и, выдержав несколько тактов, трусливо, громко и невнятно запела:
– Их бин фон копф бис фусс ауф л ибе ангештел ьт.
– Что, что их бин? – спросил председатель худсовета.
– Их бин фон копф бис фусс, – пробормотал коммерческий директор.
– Переведите.
– С головы до ног я создан для любви.
– Для любви? – переспросил председатель, бледнея. – Такой собаке надо дать по рукам. Этот номер не может быть допущен.
Тут пришла очередь бледнеть коммерческому директору.
– Почему? За что же по рукам? Знаменитая говорящая собака в своем репертуаре. Европейский успех. Что тут плохого!
– Плохо то, что именно в своем репертуаре, в архибуржуазном, мещанском, лишенном воспитательного значения.
– Да, но мы уже затратили валюту. И потом эта собака со своим Бокаччио живет в «Метрополе» и жрет кавьяр. Капитан говорит, что без икры она не может играть. Это государству тоже стоит денег.
– Одним словом, – раздельно сказал председатель, – в таком виде номер пройти не может. Собаке нужно дать наш, созвучный куда-то зовущий репертуар, а не этот… демобилизующий. Вы только вдумайтесь! «Их штербе». «Их либе». Да ведь это же проблема любви и смерти! Искусство для искусства! Гуманизм! Перевальский рецидив. Отсюда один шаг до некритического освоения наследия классиков. Нет, нет, номер нужно коренным образом переработать.
– Я. как коммерческий директор, – грустно молвил коммерческий директор, – идеологии не касаюсь. Но скажу вам как старый идейный работник на фронте циркового искусства: не режьте курицу, которая несет золотые яйца.
Но предложение о написании для собаки нового репертуара уже голосовалось. Единогласно решили заказать таковой репертуар местной сквозной бригаде малых форм в составе Усышкина-Вертера и трех его братьев: Усышкина-Вагранки, Усышкина-Овича и Усышкина-деда Мурзилки.
Ничего не понявшего капитана увели в «Метрополь» и предложили покуда отдохнуть.
Шестая сквозная нисколько не удивилась предложению сделать репертуар для собаки. Братья в такт закивали головами и даже не переглянулись. При этом вид у них был такой, будто они всю жизнь писали для собак, кошек или дрессированных прусаков. Вообще они закалились в литературных боях и умели писать с цирковой идеологией – самой строгой, самой пуританской.
Трудолюбивый род Усышкиных, не медля, уселся за работу.
– Может быть, используем то, что мы писали для женщины-паука? – предложил дед Мурзилка. – Был такой саратовский аттракцион, который нужно было оформить в плане политизации цирка. Помните? Женщина-паук олицетворяла финансовый капитал, проникающий в колонии и доминионы. Хороший был номер.
– Нет, вы же слышали. Они не хотят голого смехачества. Собаку нужно разрешать в плане героики сегодняшнего дня! – возразил Ович. – Во-первых, нужно писать в стихах.
– А она может стихами?
– Какое нам дело! Пусть перестроится. У нее для этого есть целая неделя.
– Обязательно в стихах. Куплеты, значит, героические – про блюминги или эти… как они называются… банкаброши. А рефрен можно полегче, специально для собаки с юмористическим уклоном. Например… сейчас… сейчас… та-ра, та-ра, та-ра… Ага… Вот:
Побольше штреков, шахт и лав.Гав-гав,Гав-гав,Гав-гав.
– Ты дурак, бука! – закричал Вертер. – Так тебе худсовет и позволит, чтоб собака говорила «гав-гав». Они против этого. За собакой нельзя забывать живого человека!
– Надо переделать… Ту-ру, ту-ру, ту-ру… Так. Готово:
Побольше штреков, шахт и лав.Ура! Да здравствует Моснав!
– А это не мелко для собаки?
– Глупое замечание. Моснав – это общество спасения на водах. Там, где мелко, они не спасают.
– Давайте вообще бросим стихи. Стихи всегда толкают на ошибки, на вульгаризаторство. Стесняют размер, метр. Только хочешь высказать правильную критическую мысль, мешает цензура или рифмы нет.
– Может, дать собаке разговорный жанр? Монолог? Фельетон?
– Не стоит. В этом тоже таятся опасности. Того не отразишь, этого не отобразишь. Надо все иначе.
Репертуар для говорящей собаки Брунгильды был доставлен в условленный срок.
Под сумеречным куполом цирка собрались все – и худсовет в полном составе, и несколько опухший Мазуччио, что надо приписать неумеренному употреблению кавьяра, и размагнитившаяся от безделья Брунгильда.
Читку вел Вертер. Он же давал объяснения:
– Шпрехшталмейстер объявляет выход говорящей собаки. Выносят маленький стол, накрытый сукном. На столе, графин и колокольчик. Появляется Брунгильда. Конечно, все эти буржуазные штуки – бубенчики, бантики и локоны – долой. Скромная толстовка и брезентовый портфель. Костюм рядового общественника. И Брунгильда читает небольшой, двенадцать страниц на машинке, творческий документ.
И Вертер уже открыл розовую пасть, чтобы огласить речь Брунгильды, как вдруг капитан Мазуччио сделал шаг вперед.
– Вифиль? – спросил он. – Сколько страниц?