Но это призраки и снова небо сине,
И вдаль бредет усталый караван".
Эта песня бьша про меня. Про меня и про Люсю Виноградову. И я завел снова:
85
"Мы странно встретились и странно разойдемся,
Улыбкой нежною роман окончен наш…"
В комнату заглянул папа, постоял, послушал. Потом сказал: "Вот дурак!" — засмеялся и вышел. Не понял он меня!
СМЕРТЬ ПАПЫ-
Папа возвращался с работы и бабушка часто ругала его за это. Но однажды он вдруг появился в середине дня.
— Чего так рано? — удивилась бабушка.
— Вайтер шлект, — засмеялся папа. Пошел к себе и лег. Вызвали врача.
— А, пустяки! — сказал врач и выписал какую-то микстуру. А это был инфаркт, Боже мой, это был инфаркт! Тогда еще не все знали такое слово, но разве "грудная жаба" звучит менее зловеще?
Как будто уселась на груди огромная черная жаба и сдавливает ее всеми четырьмя лапами.
Когда я был молод,
Никто не умирал,
Никто,
Даже старики.
А сегодня умирают все —
И старые, и молодые.
Смерть приходит к человеку
с возрастом,
И это так печально,
Что об этом почти не стоит
говорить.
Смерть папы была для меня первой.
Я лежу в комнате напротив него. Он не в силах выговорить ни слова. Он вздрагивает и задыхается. Я вижу белое испуганное лицо, покрытое каплями пота.
86
Мама часами держит у его губ кислородную трубку. Иногда она передает ее восьмилетнему Руве, которому это очень нравится.
У меня нет ни настоящего горя, ни настоящей боли — настолько все нереально. Они придут гораздо позднее и будут становиться острее с каждым годом.
И вдруг папа приподнимается на локтях, скользящих по крутизне подушки. Ужас смерти на мгновение отодвигается тревогой за мальчика, за больного сына — уже странного, уже непонятного, такого несерьезного, не ведающего своей беды.
Он мучительно хрипит, он стонет:
— Левочка, будь человеком!
И только теперь, с другого конца собственной жизни, я отвечаю ему:
— Я выполнил твою просьбу, папа. Я стал человеком. Память выхватывает подробности отдельными световыми и звуковыми пятнами.
Гроб стоит на четырех стульях, и наша дальняя родственница Мирке-Двоше, рыдая, так раскачивает его, что я боюсь: сейчас он опрокинется.
В комнате невнятный гул, из которого, как из хора, то один, то другой голос вырывается рефреном:
— Даша, ты должна жить, у тебя дети.
— Даша, ты должна жить, у тебя дети.
Неожиданно все смолкают.
Незнакомый человек-сослуживец — произносит столько раз читанные мною слова:
— Спи спокойно, дорогой товарищ. Да будет земля тебе пухом.
Рува дергает меня за рукав:
— Ты поедешь на кладбище, а меня берет к себе тетя Берта. Это еще интереснее.
Кладбище. В первый и последний раз слышу я, как стучат комья земли о крышку гроба — своих я не услышу. В голове вертятся две строки:
87
"И будет снег, разорванный лопатой,
И траурные черные дома…"
Первая строка умрет, как папа, а вторая, пройдя "путем зерна", через сорок лет прорастет стихотворением:
На Купчинском шоссе, у переезда,
Ждем поезда — уже грохочет тьма.
Над нами небо — гулкий лист железа,
И траурные черные дома.
На Купчинском шоссе, у поворота,
Струится ночь, как горькая вода…
Открой нам, Петр, небесные ворота
И мы войдем, потупясь от стыда.
На нас грехи, как скользкие отрепья,
Мы крест не смеем приложить к устам,
Но поезда во всем великолепье
Влетают в рай за нами по пятам.
И все — мужчины, женщины и дети —
Подобия катящихся планет.
И больше нету грешников на свете,
Но — Господи! — и праведников нет.
ВЛАДИМИР НИКОЛАЕВИЧ ЯХОНТОВ –
Когда умер папа, я заметался — живем трудно, как помочь маме?
Самомнения у меня было хоть отбавляй, поэтому я не стал мелочиться и первый звонок сделал Исааку Осиповичу Дунаевскому.
Я предложил свои услуги и, извинившись, что болен, спросил: не согласится ли он зайти и проиграть мелодии новых песен, чтобы я мог их подтекстовать.
Он очень удивился:
— А вы кто?
— Поэт, — ответил я гордо.
После минутного ошеломленного молчания он довольно
88
мягко сообщил, что у него уже много лет один и тот же соавтop — Василий Лебедев-Кумач.
Это не было для меня неожиданностью: их песни пела вся страна.
Однако, я уверенно возразил, что Лебедев-Кумач поэт банальный, примитивный, и что я напишу лучше.
Честное слово, я не был нахалом. Просто не знал жизни и искренне недоумевал: чего это он после моих слов сразу повесил трубку?
Несколько обескураженный, я набрал номер «Европейской», где остановился приехавший на гастроли Яхонтов. Он был исключительно популярен, и я подумал, почему бы ему не стать еще популярнее.
Яхонтов не чванился, назначил встречу на завтра и совершенно растерялся, увидев как меня вносят (я ни о чем его не предупредил).
Шторы были приспущены и комната тонула в сером зимнем полумраке. Она была огромная и все в ней мерещилось огромным, кроме огромного хозяина, который, ссутулившись, сидел на гигантской кровати, и в этом неуютном пространстве казался маленьким и лишним.
Тогда мне была еще незнакома строфа:
"Я знаю, даже кораблям
Необходима пристань,
Но не таким как мы, не нам —
Бродягам и артистам".
Стихи мои Яхонтов слушал хорошо. Через неделю он пришел ко мне с Поповой и с какой-то околотеатральной дамой некрасивой, но значительной. Ох, и нагляделся я потом на этих "около"-театральных, литературных, художественных. Но в ту пору мне все было в новинку.
Владимир Николаевич держался шумно и весело, но передо мною то и дело вставало хмурое, необжитое пространство, и я словно чувствовал горечь окурков — запах печали и неуюта.
Это ощущение не пропало, а только усилилось, когда он начал читать:
89
"И ветер, и дождик, и мгла
Над холодной пустыней воды.
Здесь жизнь до весны умерла,
До весны опустели сады,
Я на даче один… Мне темно
За мольбертом… и дует в окно".
Я был молод. Я не слышал еще выражения "публичное одиночество", и не понимал, как может быть одинок человек, окруженный восторгом и аплодисментами тысяч влюбленных в него людей.
Яхонтов впервые доказал мне, что прочтение бывает неоднозначным.
Знаменитую строчку Блока "Умрешь — начнешь опять сначала" — он произнес не с трагическим тире, как я ожидал, а совсем по-другому.
С отчаянной и внезапной надеждой он спросил:
— Умрешь?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});