76
А люди все идут, идут… За помощью, за советом, за рекомендацией. Их не остановишь словами: "Я, голубчик, болен".
Да и без людей было бы совсем нехорошо. Пусть уж…
И он ходит по квартире, и ворчит. И жалуется Леониду Зорину:
— Я достаточно известен, чтобы меня теребили, но недостаточно, чтобы меня берегли.
И говорит: "Пойду прилечь". Но сначала распоряжается, чтобы Лиле сварили чашку шоколада.
Когда недавно я прочитал Кушнеру московский отрывок, он сказал:
— А знаете, Лева, я ведь тоже побывал у Маршака. И добавил:
— Это было в 63 году, вскоре после выхода моей первой книжки. В «Крокодиле» напечатали разгромную рецензию и Самуил Яковлевич за меня вступился.
(Маршак? Вступился?)
— Он прислал мне прекрасное письмо, я зашел поблагодарить его и мы проговорили весь вечер.
— О чем же?
— Он рассказывал, как бежал из Ленинграда. Говорил, что Ленинград — ужасный город, и что жить в нем нельзя.
(Маршак? Рассказывал? Об этом?)
А потом он читал стихи — между прочим, «Тигра». А после, за чаем, мы снова долго говорили, особенно он — часа, наверное, два.
Я опять спрашиваю:
— О чем же?
И Саша отвечает:
— О Боге.
И заметив мое изумление:
— Да-да, Лева, о Боге. Он говорил так, как будто это были главные мысли его жизни. И под конец сказал, что он очень болен и стар, и предложил, если мы больше не увидимся, встретиться на том свете.
Саша предупреждает мой возглас:
— О нет, Лева, он не был сумасшедшим. Он произвел на
77
меня огромное впечатление. А через месяц к нему пришел Бродский, и он повторил то же самое ему — то же самое, вплоть до приглашения.
Кушнер пытается пошутить:
— Я сперва даже обиделся: ну что он заводит для всех одну пластинку! Но потом подумал: а что же? Может быть, нам и вправду встретиться там троим?
Сашин рассказ — последнее живое свидетельство. Дальше — опубликованные воспоминания. Почти ни одному из них я не верю.
Маршак идеален, он словно причислен к лику святых, у него нет недостатков, свойственных обыкновенным людям.
Элик не пропустил в сборник воспоминаний очерк Пантелеева, так как тот осмелился написать, что Самуил Яковлевич был скуповат.
А вот сидит у меня в гостях толстый самодовольный Александр Гольдберг.
Полгода тому назад он побывал в Барвихе, где по его выражению "сорок стариков живут при коммунизме".
Он рассказывает:
"Я вошел в вестибюль и сердце мое замерло. Маленький, изможденный Маршак, чем-то похожий на старого Тютчева, сидел на диване, закутав ноги пледом, и спал. Гудел пылесос, шла уборка, но он не просыпался.
Вскоре после смерти Маршака, я прочитал в журнале «Звезда» воспоминания Гольдберга:
"Когда в апреле 1964 года я ехал в подмосковный санаторий, где жил в то время Маршак, я думал, что увижу его в постели — ведь он только что перенес тяжелую болезнь. Но уже в дверях комнаты я услышал полный энергии голос. Маршак сидел за рабочим столом и гневно разговаривал по телефону.
— Я же ему все объяснил, — кричал он в трубку своему невидимому собеседнику, — я думал, что он понял. А вчера я слышал передачу, но он читал совсем не так. Выходит, он ничего не понял! Как надо читать? Вот вы приезжайте ко мне, голубчик, почитаем, поговорим".
78
Потрясенный, я позвонил Алику:
— Это ты про тот случай, когда ты ездил к Барвиху и застал его спящим?
Он немного смутился.
— Но так же нельзя было.
Да почему нельзя.
Маршак, который нашел в себе силы выйти в холл, чтобы встретить своего бывшего ученика, давно уже не пишущего, и заснувший от старости и изнеможения, более велик, чем Маршак, бодро кричащий в трубку банальные глупости, выдуманные этим учеником.
Пора заканчивать, но так не хочется расставаться.
Я опять перелистываю страницы. Я счастлив, что они говорят мне больше, чем другим.
"Улица Пестеля,
Первый подъезд…
— Нет, — отвечают
В гостинице мест".
А я знаю, что это не гостиница, а его домашний адрес.
"Улица Гоголя,
Третий подъезд…"
Вот тут действительно была гостиница, не помню уже какая. А потом стал жилой дом гостиничного типа и в нем жила моя приятельница Лена Боннэр — нынешняя жена академика Сахарова.
Я хочу перевернуть страницу и не могу: что за дивная перекличка швейцаров — зачем он ее выбросил?
"Двадцать один,
Восемнадцать,
"Сицилия"!
Можно ли
Вызвать
Швейцара Василия?
Слушай, Василий,
Наверно сейчас
79
В автомобиле
Приедут от нас
Трое
Туристов
По имени Твистер —
Это отчаянные
Скандалисты.
Ты отвечай им,
Что нет номеров.
Слышал, Василий?
Так будь же здоров!"
Это не просто стихи — это мое детство. В Ленинграде еще четырхзначные номера телефонов.
А теперь надо кончать. И кончу я тем, с чего начал. Маршак со мной всегда. Я, конечно, больше люблю стихи и Лермонтова, и Блока, но ни один поэт, может быть даже Пушкин не оказал на меня такого влияния.
Я горжусь тем, что Самуил Яковлевич считал меня главным выпускником своей школы и книжку сонетов надписал так:
"Моему старому, но все еще молодому ученику — Леве Друскину".
Маршак сидит в халате и брюзжит.
Он смотрит снисходительно и строго.
Он понимает, что моя дорога
Наискосок — проклятая — лежит.
Он мне советы добрые дает.
Вернусь домой и стул к столу поставлю.
Но ни одной строки не переправлю —
Господь судья, а что-то восстает.
А утром вновь по улицам седым
К нему приду я и напротив сяду,
И дивную английскую балладу
Он мне прочтет, закутываясь в дым.
Так тетерев токует на снегу,
Закрыв глаза, один с поляной белой…
80
Прочтет и скажет сухо: "Переделал?"
А я отвечу тихо: "Не могу".
Он переспросит каждую строку
И буркнет: "Как же! Вам не до советов!"
И на прозрачном томике сонетов
Напишет: "Моему ученику".
81
Юность
МЫ СТРАННО ВСТРЕТИЛИСЬ –
Мне исполнилось шестнадцать лет. Я был влюблен в Люсю Виноградову. Я сидел у стола и пел:
"Мы странно встретились и странно разойдемся,
Улыбкой нежною роман окончен наш.
И если памятью к былому мы вернемся,
То скажем: это был мираж".
Меня переполняла сладкая, щекочущая грусть. Эта песня была написана обо мне. Я сидел за столом и пел:
"Так иногда в томительной пустыне
Мелькают образы далеких чудных стран,
Но это призраки и снова небо сине,
И вдаль бредет усталый караван".
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});