Вот он с налета обхватил какое-то черное дерево, вжался в него мордой, и был ствол таким ледяным, что кровь тут же в него вмерзла, и он не мог уже оторваться, и он долго хрипел что-то про покаяние, и жаждал вернуться, а затем — разошелся пронзительным хохотом, и начал твердить: «Ну уж нет… нет!.. Я вас всех в порошок разотру, мерзавцы вы этакие!.. Что, Сильнэма решили околдовать, ну уж нет! Будет вам месть!.. Я вас истопчу, я ж вас!..» — и тут он из всех дернулся, и оставив на стволе часть грубой своей кожи, чувствуя, что кровь течет теперь по нему беспрерывно, побежал дальше.
И опять бежал он без какой-то цели, куда лапы вынесут, и опять роком уготовлена была встреча. Он вырвался из стены стволов в час вечерний. С юго-востока надвинулось мрачное темное покрывало — покрывало это все сплошь было в рваных дырах, однако, над ним двигалось еще одно покрывало, еще более мрачное — все какое-то в чешуйчатых выступах, так что казалось, будто это исполинский дракон, пролетает над ними, опоясывает весь мир — впрочем, возможно, так оно и было. По окрестным полям и долам, вместе с ветром двигались мутные тени, и казалось, что это полчища духов движутся по плоти Среднеземья, что настал последний день этого мира, и все что было, все ради чего они жили — будет теперь снесено, и останется только этот мрак…
Сильнэм отбежал от леса на сотню шагов, когда понял, что одна из этих теней несется прямо на него — а в этой густой, черной тени и впрямь была какая-то жизнь; вот увидел он пару выпученных черных зрачков, вот услышал тяжелый, совсем не конский топот, и вот, наконец, увидел, как некое чудище с черным всадником растет перед ним, намеривается раздавить.
Уж чем-чем, а видом всяких чудищ Сильнэма была не пронять, к тому же ему жаждалось выплеснуть как-то свою злобу. Вот он собрался, для прыжка, вот и прыгнул — перескочил через голову (чудище было совсем не высоким), и, вытянутыми вперед руками выбил всадника, вместе повалились они в снег, и Сильнэм оказался сверху; еще не видя лица своего противника (оно было покрыто снегом) — он нанес по нему несколько сильных ударов — тот же, умудрился ударить его коленкой ниже пояса, и, так как удар пришелся весьма сильным, тот этот орк-эльф, на несколько мгновений опешил от боли, чем сбитый всадник и не замедлил воспользоваться — он тут же перевернул его, и, оказавшись сверху, стал сжимать шею, и с такой силой, что Сильнэм-Тгаба, протянув было руки, чтобы отпихнуть его, почувствовал такую слабость, что уж и в забытье стал проваливаться.
Так бы и погиб он, но тут чудище вернулось, и ударило своего наездника в плечо так, что он повалился в снег. Сильнэм, судорожно глотая воздух, приподнялся пополз было на противника, но чудище встало между ними так, что вновь накинуться друг на друга они уже не могли, однако же получили возможность друг друга разглядеть. И они узнали друг друга: Сильнэм узнал Сикуса, ну а Сикус его — хотя видом то он мало чем отличался от тысяч иных орков; однако ж очи его пылали так, как ни у одного орка не могли они пылать, и кто с этим взглядом встречался, тот уж навсегда его запоминал. Сикус выкрикнул его имя, и закашлялся. Одновременно с тем, в верхнем покрывале облаком открылся разрыв, и серебристое сияние небес, прорываясь через прорехи замелькало вокруг причудливым и стремительным кружевом теней. Их лица то погружались во тьму, то вспыхивали этим холодным серебром, и тому и другому казалось, что перед ним стоит призрак.
Волком взвыл ветер, и вновь нахлынула темно-серая, пребывающая в движении, и наполненная чуть более светлыми колоннами стена, отчаянно взвыл ветер, и, вместе с этим порывом ветра, Сикус выкрикнул:
— …Вероника!.. Где она… Пожалуйста…
И тут бросился этот несчастный к Сильнэму (на этот раз зверь дал ему дорогу) — он повалился перед орком на колени и, поймав его лапу, в исступлении принялся ее целовать. Он рыдал и выкрикивал:
— Вы только скажите — вы только скажите мне, пожалуйста, где Вероника!.. Больно мне!.. Ох, одиноко то как!.. Где ж она?!.. Ну, ну — пожалуйста!.. Иль уж убейте меня, ибо так-то одиноко, так-то больно!.. Так где ж она!.. Ох, пожалуйста — скажите!..
Сильнэм усмехнулся, но усмешка эта была совсем не искренней, натянутой — он понимал эту боль, он сам испытывал ей подобную — и ему хотелось так же рухнуть на колени, обняться с ним, с братом своим — но он насильно изгнал этот порыв сердца, да еще рассвирепел за этот порыв. Он, продолжая усмехаться, перехватил Сикуса за руку, и рывком подняв его, заглянул в глаза:
— Вероника?..
— Да, да… — плача, выкрикивал Сикус. — Вы уж поймите меня, пожалуйста!.. Не могу я больше эту боль переносить… Ну, только бы в очи ей посмотреть — там, ведь, целый мир. Там то, в очах этих, столько добра, столько любви!..
Сильнэм все усмехался, и хотелось ему высказать что-нибудь такое грубое, как то унизить этот порыв Сикус, однако, ничего ему в голову не приходило, и в конце концов, он попросту выпустил его руку, а, когда Сикус повалился в снег, то стал ему приговаривать:
— …Ну, и увидишь ты свою Веронику! Уж не ошибешься, только под ноги смотри! В этом лесу такую тропу вытоптали — целую дорогу!.. Вот и беги — они там тебя с распростертыми объятиями встретят, а эта Вероника твоя — она разжалобиться, и целовать тебя станет, и плакать над тобою… Только ты уж пожалобнее там стони — она тебя совсем зацелует… Ну, и все!..
И Сильнэм, чувствуя, будто буран огненный охватил его, и несет прочь, развернулся и, взрывая снег, побежал прочь. С каждым шагом, его охватывала все большая боль — он чувствовал, что опять что-то безвозвратно теряет, и, что чем дальше будет бежать, тем сильнее эта его мука будет становиться. Как же он понимал Сикуса — с какой же пронзительной болью хотелось ему возвратиться! Там, впереди, он чувствовал мрак, одиночество — а позади то — позади ясные очи Вероники, и… чувства раскаленным бураном прорывались через его тело, и вот стремительно развернули его, и он, ужасаясь, что едва не убежал — развернулся, и бросился назад, за Сикусом. А Сикус уже вскочил на горбатое чудище, уже направлялся в сторону высокой черной стены леса.
— Стой! Стой! Стой!.. — отчаянно вопил Сильнэм и, наконец таки, догнал его, схватил за руку (при этом едва вновь из седла не выдернул), и, с пронзительным болезненным блеском впиваясь в его глаза выкрикивал:
— Я хочу, чтобы ты знал!.. Чтобы ты взял!..
И он не смог выговорить то, что хотел сказать — оказывается, признаться в этой жажде покаяния, в жажде нежных чувств, было гораздо тяжелее, чем творить всякое зло. Ему было и стыдно вымолвить эти слова, и зло на себя и на окружающих так и разбирало его… Сам не осознавая, что делает, он принялся сжимать руку Сикуса, и сжимал ее все сильнее и сильнее, до тех пор пока человечек не передернулся — и было отчего: ведь кость уже трещала, еще немного и переломилась бы.
Морда орка Тгабы, кривилась такой мучительной невыразимой для орка, чувственной судорогой, что, казалось, вот сейчас разорвется. И, наконец, еще крепче сжав руку Сикуса, так что тот все-таки вскрикнул, притянул его к себе, и упираясь своим пылающим окровавленным лбом в его лоб, прохрипел:
— Мы не свободны!.. Слышишь ты!.. Так и передай этой Вероники — нами управляет что-то, и делаем мы что-то, чего не хотим делать! Да, да, да — так и передай этой своей Веронике! Хотя… она то и свободна, а вот ты и я — Вот я хочу к ней вернуться, и не могу! Не могу, не могу — слышишь!.. Нет!..
Сильнэм завыл и завизжал, но тут чудище рванулось в сторону леса, и от неожиданного этого рывка, а больше от собственной боли, выпустил Сильнэм руку Сикуса, сам повалился в снег, и там, извиваясь в агонии, ревел:
— Так и передай ей!.. Нет! Не говори!.. Не хочу я к ней возвращаться! Я их ненавижу всех! Нет — не говори, что я их ненавижу… Ничего им вообще про меня не говори! Слышишь, слышишь ты?! Ничего им вообще про меня не говори!
И тут он перевернулся в снегу, вскочил на лапы, и с воплями: «Стой ты! Да стой же ты!..» — бросился за ним. Но теперь чудище неслось так же быстро, как и прежде и Сильнэму, как не напрягал он усталые свои лапы, было за ним не угнаться. Вот чудище уж в стену эту черную влетело, а Сильнэм все бежал за ним, хотя уж и топота не слышал.
В конце концов, он споткнулся об какой-то корень, растянулся в снегу — сначала он выл и рыдал, затем ему сделалось жутко, ибо почувствовал он, что стоит над ним кто-то, кому нет ни имени, ни возраста — смотрит на него сверху холодным, пристальным взглядом. Сильнэм уже не выл; лежал, продираемый сильной дрожью, и слышал как трескуче и протяжно завывает над его головою ветер — в этих завываньях слышались тысячи и тысячи голосов, словно это духи древние, духи бесприютные несутся в этом ветре.
Одиночество… одиночество… Какую же боль несет в себе одиночество и понимания того, что ты опустил что-то невероятно важное!.. Чувство одиночества; жгучая, нестерпимая жажда любви — о эти чувства! — как сдавливали они его, как прожигали!..