— Нет — сейчас не надо стихов. Я верю, что ты можешь их рассказать. Пусть ты эльф. Рассказывай, что случилось с Млэей…
— Прошлой ночью была метель.
— Да — мне известно, что в Мире Боли надрывался ледяной ветер. Продолжай.
— Я шел одинокий, замерзающий и жаждал только одного — Любви. О, много бы я мог, о своих мученьях рассказать, но сейчас, действительно, не время. Итак, вчера, продираясь через холод, через режущий ветер, увидел я пред собою некое свечение, бросился я к нему, ибо уж очень замерз, а там, где свет там, стало быть, и тепло. Представьте мой ужас, что, чем ближе я подбегал, тем более тусклым свет этот становился! И тут вижу: тащат двое страшный и тощих эту самую лань — я как взглянул на нее, и так мне ее жалко стало! Я сразу понял, что это не просто зверь, но некогда создание наделенное разумом, а они убили ее!.. Напал я на них, ибо тогда еще не знал, что она мертва, убил тех двоих, и тут только вздохнул в боли, ибо увидел, что у нее сломана шея. Тогда же оглядевшись я увидел примерно в полверсты от себя огни костров; и хотя за снегом мало что можно было разглядеть — то, что костров очень много я сразу понял. Сразу понял, так же и то, что мне в этот лагерь недорога, ибо раз там такие гады, что эту лань убили, так и приняли бы меня, как орка — ибо сами то еще хуже орков, но я то не орк, и даже ради того, чтобы согреться — тошно мне было идти в их лагерь — устал уж я от этого зла. Меня заметало снегом, и я повалился на теплое еще тело лани, и так пролежал до самого утра. Когда же рассвело, поднялся и тут почувствовал, будто некая могучая сила влечет меня куда-то, вскочил я с телом этого зверя, и вот побежал сюда — скажите, что как не провидение направило меня, и смените гнев на милость, ибо, как видите, не за что вам на меня гневаться!..
Сильнэм чувствовал, что царь зверей проницательный, что он может прочесть в его глазах ложь, а потому он совершил над собою неимоверное усилие — сам себя заставил поверить в правоту этих слов, и взгляд его оставался искренним. Лев кивнул:
— Хорошо, предположим, что ты говоришь правду. Но скажи: никого ли не видел рядом с ланью.
Сильнэм, после некоторого раздумья, отрицательно покачал головою.
— Там должна была быть и мышка. Ее не могли убить — она такая проворная, что укрылась бы, а потом подбежала к тебе.
— Может, ее замело снегом, может и ее убили; но никакой мышки поблизости я не видел. Зато хочу сказать, что за мной погнался один из этого мерзостного войска, и он попал в Вашу страну, вслед за мною. От него могут быть большие неприятности. Он может вырваться и рассказать им все.
Видно, льва так и распирали сильные чувства, однако, так как проявление чувств в таких и многих других случаях не есть признак силы, а, скорее, наоборот, и он сдерживался, и вместо пронзительных сетований проговорил только:
— Вот уж воистину не припомню такого дурного дня. Моя обитель — она такая хрупкая, что если эта оплошность действительно приведет двухсоттысячную толпу голодных, неизвестно кого?.. Млэя, Млэя — твой путь лежал к лесным эльфам — нашим единственным друзьям, единственным, кто посвящен в тайну нашего существования, я просил их о помощи, о защите нашего леса… Но кто же мог подумать, что все так выйдет?.. Кто?..
Он задумался, потом проговорил:
— Но, как бы то ни было — сначала надо отдать дань ей; и ты, а я верю тебе — ты мой гость, вместе с гостеприимством должен разделить и скорбь — ведь, именно ты ее принес.
— Да, да. Я исполню это с готовностью. Но лучше вы бы мне позволили изловить того моего преследователя. Я лучше кого бы то ни было это исполню.
— О, нет. — молвил тогда царь зверей. — Он ничего не сможет сделать до нашего возвращения, ибо все-все жители этой земли отправятся на похороны прекрасной Млэи… Все ее так любили… Ты только погляди…
Сильнэм взглянул, и увидел за каждой из четырех широко распахнутых дверей движенье. Это были обитатели этой маленькой земли — и там были только звери: по аллеям парка, опустивши голову, и горестно вздыхая, а то и плача, шли рядом волки и овцы, зайцы и лисы, мыши и белки, ползли подслеповато щурясь, кроты; а в воздухе тихим многослойным покрывалом неслись бабочки, жучки, над ними — самые разные птицы. И глядя в их светлые, разумные очи, тоже хотелось плакать. Даже свет стал теперь печальным; и вся земля, издавала какой-то едва различимый, печальный стон — тоже тоскуя по своей дочери.
Лев, не говоря ни слова, повернулся и последовал туда, куда направлялись все, куда воздушные девы унесли Млэю, Сильнэму ничего не оставалось, как направиться за ним следом.
Вскоре они вышли к озеру, из глубин которого беззвучная поднималась струя хрустальной воды, свет полнил ее некой теплой, пушистой жизнью, и сейчас, эта водная струя тоже плакала, и, глядя на ее плавное движенье, Сильнэм почувствовал, как тепло охватывает его глаза, как что-то жгучее бежит по морде орочьй. Нет: как ни старался — он не мог уже вызвать в себе прежнего озлобленного состояния — все же ему хотелось бежать, так как он чувствовал, что, потерявши злобную волю, может и выдать себя. Понимал он так же, что, ежели побежит, так выдаст себя сразу же…
Между тем аллеи закончились и вышли они на широкое поля, прямо за которым поднималась, переходя в купол, земляная стена. На этом поле, не росло ничего, кроме неких высоких цветов, с ярко желтыми лепестками — цветы росли довольно редко друг от друга, и обладали таким свойством, что, ежели взглянуть на один из них, так уж и невозможно было оторваться, эти желтые лепестки завораживали, хотелось подойти к ним, встать на колени, поцеловать…
Тогда услышал Сильнэм песню, который пел тысяче гласный хор, и с таким могучим в своей скорби чувством, что каждый бы и забыл свои помыслы, но весь погрузился бы в эти плачущие волны, как погружается иной в волны океана:
— Кричи, душа, и слезы лей,А сердце тихо стонет;Рыдай, мой брат, и слезы пей,Но в них тоска не тонет.
Когда так хочется вернуть,Но то ушло, как время,И без тебя ждет дальше путь,И плачет наше племя.
И только память нам дана,Но память!.. Горше слезы —Ты в памяти живешь одна,Ступаешь в черны розы…
Все больше, и больше голосов присоединялось к этому пению, и голоса всех — и птиц, и зверей, сливались в единое и гармоничное, как сливается в единое пение морского прибоя, без различая на волны большие и малые, на отдельные брызги. Сильнэм оглядывался, и казалось ему, будто это собрание птиц и зверей, есть уже не собрание отдельных живых созданий, но, как бы единый живой организм, изливающий из себя печальную эту песнь.
Тут увидел он и Млэю — лань лежала на холме выступающем из земли метра на три, и из земли этой протягивались к ее телу некие корни, обхватывали, и в глубины свои медленно уводили. Прошла минута, другая; и вот уж не видно Млэи… но вот, на том месте, где погрузилась она, из земли потянулся росток, на глазах он поднялся в полметра, и распустился — сияющие желтизною лепестки, такие же как и многие иные бывшие на этом поле, звали подойти к себе, сказать последнее «прощай».
Тогда же смолкло пение. Наступила печальная тишина. Они подходили к цветку по одному. А время теперь текло как-то по иному — как во сне, когда краткий его промежуток умещает в себя многие-многие события, но события эти и не кажутся стремительными — текут они плавно; в общем, не объяснить это привычными нам понятиями — так и на этом поле время приняло какие-то удивительные формы, и Сильнэму казалось, будто одно лишь мгновенье печальное минуло, и, в то же время — и целые часы…
И он подошел к цветку, и упал перед ним на колени, к лепесткам его губами прильнул, и тут услышал в голове тихий-тихий шепот: «Я прощаю тебя… Люблю тебя… Прости и ты их всех…» — и он понял, что это дух этой лани, еще не покинувший этот мир, еще шепчущий последние прощальные слова всем тем, кто прикасался к ее лепесткам — обращается и к нему, к убийце своему; молит, чтобы он простил всех тех. И все бывшее с ним в последнее время: живое печальное облако, Вероника (особенно-то Вероника — вспомнил он про любовь ее, когда сказала лань и ему «люблю») — и вот уж жжение в его груди появилось, и вот страстно захотелось покаяться перед всеми; и он долго стоял прижавшись к этим лепесткам, слыша это нежное, подобно бабочке порхающее в его голове: «Прощаю…Люблю…».
Но, когда он все-таки оторвался от лепестков, и, поднявшись, быстро огляделся, то понял, что негоже нарушать своими признаньями эту печальную тишину, и он решил подождать немного, и отошел в сторону, а там уж, через совсем немногое время, решимость его пропала. Он смотрел на них, в такой горести пребывающих, и понимал, что все это из-за него, и понимал, что, ежели признается, тогда не миновать ему жестокого наказания. И пробормотал он про себя: «Судить меня станете?! Да кто вы такие!.. Все вы в благодати пребывающие, где вы были во время всех моих мучений?!.. Вы мне на помощь не пришли, так я вас и презираю, и суд ваш презираю; и мстить не перестану, потому что выше всех вас, к благодати привыкших!..»