что плохо видит. Теперь он получил урок. «Этого достаточно».
Вошел Герман Фиш. Он пронюхал, что редакторы грозят забастовкой, и пришел к Гейльбруну, своему естественному союзнику.
Два дня назад Гейльбрун попросту расхохотался бы, скажи ему кто-нибудь, что его редакторы будут принимать решения через его голову. Теперь его самоуважение уже в такой степени подорвано, что известие, принесенное Германом Фишем, вряд ли могло потрясти его еще сильнее. Но ему было стыдно перед самим собой, что он как раз теперь связан с этими против тех, порядочных. Впрочем, и Герман Фиш находил, что дело дрянь. Ему начало казаться, что он влип в скверную историю. Этот Гейльбрун – какой-то обломок, человек, прикованный к той же тачке, что он сам, какая уж от него помощь, одни затруднения. Оба сидели нахохлившись, как куры под дождем.
Пришел Гингольд. Он взял себя в руки. Чтобы завоевать Гейльбруна и Германа Фиша, надо прежде всего держаться бодро. Он сухо и деловито рассказал об ультиматуме редакторов. Видя, что Гейльбрун и Фиш пали духом, он почувствовал себя вдвойне решительным.
– Надо лишь умно взяться за дело, – сказал он, – и тогда смертельный удар по «Парижским новостям», задуманный редакторами, окажется лишь полезным для газеты. Я ведь давно решил произвести изменения в составе редакции, и, таким образом, ультиматум мне на руку. Все теперь зависит от вашего поведения.
И он предложил, чтобы Гейльбрун в пику взбунтовавшимся редакторам по-прежнему исполнял функции главного редактора. С помощью ловкого, умного Германа Фиша он в кратчайший срок сколотит штаб способных редакторов, и это даже к лучшему, по крайней мере редакция избавится от вечных склочников и скандалистов.
– Кто хочет всем заткнуть рот, – сказал он без видимой связи с предыдущим, – тому понадобится много хлеба, во всяком случае больше, чем есть у старого Гингольда. Ну а в случае капитуляции господ Гейльбруна и Фиша вряд ли найдется средство спасти газету. Если я действительно вынужден буду отказаться от издания «ПН», какое же ликование начнется в лагере нацистов, – второпях он сказал «архизлодеев».
Поэтому он просит обоих редакторов, так сказать, от имени всей эмиграции принять меры, чтобы в такое критическое время не пришлось прекратить издание самого авторитетного органа германской оппозиции.
Если бы здесь не было Фиша, Гейльбрун без всяких колебаний ответил бы решительным отказом. Было уже «достаточно», и он не пойдет на новые гнилые компромиссы. Но не успел он рот открыть, как заговорил Герман Фиш; посыпались предложения, как продержаться в переходное время, он называл имена, пускался в подробности, и, пока он говорил, Гейльбруна опять начали одолевать сомнения. Разве он исправит то, что сделал, если он надуется и отойдет в сторону? Гингольд – спекулянт, и если он уговаривает их остаться, то, уж конечно, ради каких-то темных дел. Но в одном старый мошенник прав: если «ПН» перестанут выходить, то вся германская оппозиция лишится своего рупора, и, быть может, навсегда. Имеет ли право Гейльбрун содействовать этому своей пассивностью? Не будет ли опрометчивостью, если он скажет, гордый своей правотой: «Я вам не товарищ. Делайте что хотите». Ведь это так же неразумно, как то, что сделал Зепп. Он заколебался. Один голос в нем говорил: «Согласись», а другой, шедший из тайных глубин души, настаивал: «Не соглашайся».
Герман Фиш кончил. Теперь оба, Гингольд и Фиш, смотрели на Гейльбруна, и он понял, что от его решения зависит судьба «ПН» – важного политического достояния германской эмиграции. На одно мгновение эта мысль возвратила ему былую уверенность, и он снова почувствовал себя «особой». Он заявил по-старому размашисто и жизнерадостно, что обсуждаемый вопрос слишком важен и решить его мгновенно нельзя. При всей срочности этого дела он должен тщательно взвесить все за и против и до вечера ответ дать не в состоянии. Все это было сказано так решительно, что возражать не приходилось. Он ушел, и Гингольд, весь сжавшись, озабоченно смотрел вслед человеку, от которого теперь зависела судьба Гинделе и его самого.
* * *
Гейльбрун поехал домой. Грета ушла с ребенком гулять. Он был рад, что не встретился с ней.
Он лежал на диване в полутемной, с занавешенными окнами комнате, с потухшей сигарой во рту – и размышлял. Если «Парижские новости» перестанут выходить, то вред, причиненный делу эмиграции этим исчезновением, намного превысит пользу, принесенную газетой за все время своего существования. А он потеряет последние остатки благосостояния и комфорта, он обнищает, а с ним его дочь и внучка. Если же он примет предложение Гингольда и спасет «ПН», это будет дело сомнительное и гнилое, он не сможет смотреть в глаза порядочным людям.
Экономка доложила, что с ним желают говорить по телефону.
– Оставьте меня в покое, – сердито проворчал он.
– Это фрау Гейльбрун, – настаивала экономка. – Она желает говорить с вами или с фрау Гретой.
Гейльбрун вскочил. Он не знал, радоваться ему или сожалеть, что Бригитта опять объявилась в Париже. Она жила в Вене, где открыла большое бюро машинописи и переводов. Он давно ее не видел; она имела обыкновение время от времени неожиданно появляться, чтобы повидаться с ним или с Гретой. Она приехала, вероятно, потому, что узнала о беде Греты. Он боялся Бригитты и был ей рад. Энергичная, прямая, она видела человека насквозь и умела заглянуть в самые глубокие тайники его души. Гейльбрун боялся ее и одновременно жаждал излить перед ней душу.
Поэтому он с легким испугом и с большой радостью услышал ее голос в трубке.
– Что случилось? – тотчас же строго спросила она. – Почему это ты не в редакции? Правда ли, что Грета живет с тобой? По-видимому, у вас там творятся хорошенькие дела. Кажется, вам опять нужен благоразумный человек, который бы явился и навел у вас порядок.
– Возможно, что и так, Бригитта, – ответил он, стараясь говорить шутливо. – Но не лучше ли обсудить это с глазу на глаз?
Уговорились, что она приедет обедать.
Как это ни странно, Гейльбрун, едва он услышал голос Бригитты, твердо решил отклонить предложение Гингольда, он даже не допускал возможности, что когда-либо колебался. Если он не сразу отказал Гингольду, то лишь оттого, что после оплошности, допущенной Траутвейном, взял себе за правило в важных делах давать себе отсрочку на несколько часов и только затем принимать окончательное решение.
Пришла Бригитта. Весело встретил Гейльбрун свою «тетушку в зеленом». Так он называл ее по сходству с веселой белокурой женщиной – фигурой из висевшей у них в Берлине картины группового портрета, автором которого считали Франса Гальса. У этой женщины было большое, несколько слинявшее