он, – разумеется, теряют силу с того момента, как вы объявили забастовку. Если я правильно понимаю вас, вы шли на то, чтобы нарушить формальное право.
– Да, – ответил Пфейфер.
Царнке покачал головой; на его мясистом лице выделялись густые усы угольно-черного цвета, вероятно восстановленного с помощью косметики. Он обвел глазами всех троих и сделал жест, выражавший сомнение и озабоченность. Но полные губы улыбались. Невысокий, проворный, обходительный человек, страдавший плоскостопием, снова принялся бегать из угла в угол по толстому, усеянному пеплом ковру; он загребал руками, словно рассекая воду. Дело редакторов нравилось ему. В эмиграции было нечто пассивное, застойное; приятно было встретить людей, которые действовали, не боялись пойти в наступление.
Юлиан Царнке не особенно интересовался политикой, но нацистов он ненавидел страстно. И не без личных оснований. Сам он был сыном отца-«арийца» и матери-еврейки; с тех пор как нацисты оказались у власти, он, как человек «смешанной крови», не имел права выступать перед судом. Но этого права не был лишен его сын Роберт, которого он взял к себе в компаньоны, ибо у него была только одна бабушка-еврейка, мать Царнке, поэтому в «третьей империи» он считался на три четверти арийцем. И теперь Царнке-отец обладал талантом, а Царнке-сын лишь почти «чистой» кровью. В первое время они устроились так, что Юлиан Царнке составлял защитительную речь и вообще натаскивал сына, а во время выступлений Роберта Юлиан большей частью обретался в Моабите, центре берлинской юстиции. Он любил воздух Моабита.
Но то, что молодой Царнке, «почти ариец» и официальное лицо, общался с отцом-«неарийцем», вызывало неудовольствие у властей «третьей империи», и Роберт Царнке объяснил отцу, что, когда он выступает, тот не должен показываться в Моабите. Но Юлиан Царнке был глух на это ухо, он любил свой Моабит, он не мог существовать без него. Начались ссоры между отцом и сыном. Тупица-сын все сильнее приставал к талантливому отцу, настаивая, чтобы тот перестал бывать в судебных залах, где на него косятся. Царнке-отец был мудрый человек, он, этот крупный адвокат, глубоко заглянул в пучину человеческой глупости, честолюбие сына было ему понятно, и, отрекись от него Роберт из карьеристских побуждений, он бы с этим примирился; но сын отрицал отца сверх всякой необходимости, он хотел спрятать его, скрыть от глаз общественности, загнать на задворки. Общение между отцом и сыном потеряло всякий смысл, Юлиан Царнке счел разумным покинуть Берлин.
И вот Царнке живет в Париже, если судить по внешности, неплохо, так как он успел вовремя спасти часть своего состояния. Старик делал вид, что чувствует себя хорошо. Но счастливыми ни отец, ни сын не были. Молодой Царнке понимал, что деятельность адвоката ему не по плечу, помощь отца нужна была ему до зарезу. Юлиан Царнке был лишен возможности показать, как искусно он измышляет юридические уловки, как умело обрабатывает судей и стороны, он тосковал по Берлину, по своему Моабиту.
Дело «Парижских новостей» было ему по душе. Здесь можно было содействовать победе стороны, нарушившей букву закона во имя морального права; помочь симпатичным людям в борьбе против мошенника и подлеца; а главное, ему понравился этот молодой человек, этот Петер Дюлькен, с его свободным, не затемненным сентиментальностью восприятием реальной жизни.
– А если Гингольд не примет ультиматума и прихлопнет «ПН»? – с интересом спросил Царнке.
– Тогда надо попытаться выпускать собственную газету, – сказал, покряхтывая, Пфейфер; Царнке не понял, объясняется ли это кряхтение астмой или страхом перед трудной задачей.
– Не очень-то это приятно – такая распря среди эмиграции, – размышлял вслух Царнке. – Пожива для нацистов. Да и дорогое удовольствие.
– У Гингольда – средства производства, у нас – рабочая сила, – уныло сказал Бергер.
– Стало быть, надо отнять у него средства производства, – деловито и дерзко подытожил Петер Дюлькен. Он тоже встал и принялся бегать из угла в угол, неуклюжий, отбрасывая назад непослушную прядь волос, ожесточенно размышляя.
– Отличная идея, – рассмеялся Бергер. – Надо только отнять у Гитлера «третью империю», и национал-социализму будет конец.
– Вот как я мыслю себе это, – стал объяснять свой план Пит, игнорируя ироническое замечание Бергера. – Мы будем издавать газету на собственный счет под слегка измененным названием. Список подписчиков у нас есть. Редлих или Глюксман отпечатают его нам на машинке. Типографии совершенно безразлично, за чей счет печатается газета, лишь бы заказчик платил. Подписчикам она будет доставляться по-прежнему; их ничуть не беспокоит, кто издает газету – консорциум «Добрая надежда» или другое акционерное общество. Наши новые «ПН», или «ПП», или как бы мы их ни назвали, после двух номеров будут так твердо держаться в седле, что никто и не вспомнит, как они назывались раньше.
Бергер и Пфейфер иронически усмехались. Советник юстиции был известен как человек практики, не уносящийся в облака, и оба они ждали, что он здорово отделает Пита и его нелепый проект. Но Царнке только сказал:
– Это было бы смелым маневром. – Он остановился перед Питом и задумчиво посмотрел ему в глаза, машинально поглаживая густые черные усы. И вдруг улыбнулся и начал рассказывать один из своих анекдотов: – Однажды в Черновицах старый еврей с длинной белой бородой подошел к театральной кассе. Он закрыл рукой бороду и сказал: «Дайте мне студенческий билет».
– И что же? – с интересом спросил Пфейфер.
– И получил его, – ответил Царнке.
Все рассмеялись.
– Главное, – сказал Царнке, – где вы возьмете деньги?
– Немного денег я смогу дать, – сказал после непродолжительного раздумья Пит. – Есть человек, интересующийся рукописью партитуры Генделя. За нее можно получить монету. Мне придется довольствоваться для моей работы фотоснимками. Другие же пользуются ими.
Пфейфер и Бергер дружелюбно и взволнованно смотрели на Пита. Они часто потешались над его страстью, но знали, что пожертвовать рукописью Генделя будет ему стоить великих мук. Советнику юстиции с самого начала понравилась свободная, хладнокровно-энергичная натура Петера Дюлькена, его прямодушие, сочетающееся с хитростью. Самоотверженность Петера Дюлькена окончательно покорила Царнке.
– Я тоже постараюсь достать денег, – пообещал он.
– Не хочешь ли еще чашку кофе? – энергично вмешалась кузина, до сих пор молча и внимательно слушавшая.
Царнке взял к себе кузину, для того чтобы она заботилась о нем и удерживала от опрометчивых решений. Царнке был отзывчив и легко воспламенялся, порой слишком быстро говорил «да» и давал волю своему неосторожному озорному языку. В таких случаях Софи полагалось предостеречь его. Иногда он спохватывался, но чаще отвечал ей:
– Вижу, вижу, милая Софи, что я опять собираюсь наглупить, но уж эту единственную глупость мне придется сказать, – и он ее говорил.
Сегодня Царнке только улыбнулся и весело сказал:
– Нет, Софи, благодарю, кофе мне не надо.
Но именно потому, что