— Да ну? — от души удивился пан Куча.
— Перескажи ему своими словами, без песни, — дал совет кто-то потрезвее. — Для пана обозного поэзия недосягаема, как звезды в небе для борова!
— Что-о?!
— Мы все тут пьяны — от ее взоров, пане полковой обозный, — своими словами, сиречь сухою прозою, перевел Демиду Пампушке какой-то безусый школяр.
— Она, вишь, столько лет разливает вино да горилку, что и сама стала хмель хмелем!
— Что и сама как вино! — соскочив с таратайки, лихо выкрикнул Оникий Бевзь, и поцеловал шинкарочку в медовые уста, и прямо очумел от поцелуя — все в нем застыло на миг, онемело, будто его самого вздернули на виселицу. — Крепче оковитой!
— Тьфу, беспутный! — сплюнула Огонь-Молодица. — Прездоровый дубина, а целует что телка — бычка! Лижется, а не целует! Только и всего что мокрый след!
— Дай-ка я поцелую тебя, сладкогласна вдовице, — скандируя, приступил к ней тот самый безусый школяр.
— А ни-ни! — брезгуя, сказала шинкарочка. — Целоваться с безусым, с голомордым, для меня все одно что с девкой. Ты вот послушай нашу галицкую:
Що ж то мені за косар,Не вміє косити?Що ж то мені за кава́лір,Не вміє любити?
Що ж то мені за косар,Що не має бруса?Що ж то мені за кава́лір,Що не має вуса?
В шинке захохотали.
Всем пришлась по сердцу шутка, все принялись разглаживать свои козацкие усы, ибо в те времена мужчины еще хоть чем-то отличались на вид от женщин, девчата не ходили в штанах, а парубки — гололицыми, — да, да, панове товариство, на свете и вправду были некогда такие времена, хотя человечество и не знало еще всем известного чеховского замечания, что, мол, мужчина без усов — то же самое, что женщина с усами.
30
— Откуда ж ты здесь, такая пышная корчмарочка, взялась? — в удивлении вскричал, впервые только сейчас новую шинкарку увидя, Саливон Глек, что заглянул сюда опрокинуть чарку горилки после тщетной нынче работы на степном кургане, прозываемом Сорока, где он помогал Лукии, пресердитой донечке, искать селитру, которую надеялся там обнаружить алхимик Иваненко. — Ты же, любая пани, будто и не здешняя? А? — И он, на правах старого вдовца, лихо подмигнул дьявольской шинкарке.
Чужая Молодица ответила ему, да за гомоном никто не слыхал, затем что все уже шибко развеселились, словно и правда весь шинок разом охмелел от одного медового поцелуя, перепавшего Оникию Бевзю от сей мрачно-прекрасной и чем-то страшноватой молодицы.
— А и верно, я вроде бы пьяный, — грызя зеленые лесные кислички, удивлялся сам себе Пампушка, и думать забыв, что дома его поджидает любимая женушка, Параска-Роксолана, чтоб снова и снова потрудиться над выполнением коварного замысла — сжить мужа со свету, — хоть, по правде говоря, от того сживания пан лишь худел, бодрей становился, а на безнадежной лысине за последние дни показался чуть заметный гусиный пух, ибо вовсе не собирался он скоро помирать, как надеялась пани Роксолана, — видно, ему на пользу пошли не только усилия законной супруги, а и ковырянье в земле, и вся эта несусветная маета с поисками кладов. — Таки пьян я от твоего пти… пти… птичьего молока, ведьмочка моя пригожая! — орал Демид, и уже распалился паночек, уж и глазки заблестели, и бог знает, не было ли у него какого умысла насчет сей жутковатой молодицы — пред тем как отправиться на брачное ложе? — Я уже, Настуся, пьян-пьянехонек! — И он вдруг почуял, что вот-вот захрапит.
Да и Михайлику внезапно спать захотелось.
Да и Пилип-с-Конопель уж клевал носом, хотя доселе и умел как будто выпить чарку горилки, а то и вина, доброго французского бордо — из лоз Медока, Трава или Сент-Эмильона…
Саливон Глек, хоть и строил из себя еще крепкого вдовца, уже храпел где-то в уголочке.
Так они все и уснули бы, когда б на пороге шинка не явился — в крови, перевязанный, едва живой — Иванов-Иваненко, седой алхимик.
Подойдя к Михайлику, он тихо сказал:
— Панну Ярину украли.
Никто его не услышал, кроме Пилипа, что сидел подле сотника и Явдохи, вполголоса продолжая переводить им Бопланово «Описание Украины».
Пилип и Михайлик, вскочив, мигом выбежали из шинка, а за ними опрометью кинулась и матуся.
31
Никто и не приметил того, кроме Чужой Молодицы, у коей был преострый глаз.
С досады аж закраснелась она, эта Настя Певная, заполыхала алее кораллов, что ее шею обвивали, и, чтоб унять гнев, запела, ибо нет вернее лекарства против сердитого сердца, нету средства лучше песни.
Шинкарочка пела, затем что хотелось поскорее разбудить всех задремавших в корчме над столами:
Ой, дубові ворітечка,—Не мож ïх заперти,Кого люблю, не забудуДо самоï смерті…
Потом, засмеявшись, промолвила:
— От войны все хлопцы шалые.
— Ты это про меня? — спросил, просыпаясь, обозный, браво подкрутил редкие щетинистые усы и добавил — Ты с безусым не хотела целоваться. А такого еще случая не бывало, чтобы пред моими усами хоть одна молодичка…
— С чего бы в них такая сила?
— Я свои усы лелею уже тридцать годов.
— Вот эти?! — воскликнула шинкарочка. — Эти крысиные хвостики?
Настя Певная захохотала, а пан Демид Пампушка-Куча-Стародупский оскорбился, что с ним случалось последнее время весьма нередко.
— Я усы эти лелею уже тридцать лет! — надувшись, повторил пан обозный, требуя надлежащего к ним почтения, словно были то не усы, а некие полковые клейноды[19]. — Хотя, правда, могли бы они вырасти и краше, — добавил он и пояснил — А как же! Я ведь их на ночь мою кислым молоком и желтками вороньих яиц…
— А еще чем? — не скрывая насмешки, спрашивала чертова шинкарочка.
— На другую ночь я мажу усы медом и дегтем.
— А еще?
— На третью — змеиным салом.
— А еще?
— Медвежьим по́том.
— А еще?
— Не скажу, — застыдился пан обозный.
— Отчего ж?
— Неловко… ты ж — пани!
— Ого! — И Настя Певная так захохотала, что прикрытые в шинке ставни сами собой растворились, как от ветра. А шинкарка, едва превозмогая смех, спросила — И как они у тебя… и как… те крысиные хвостики… вовсе не повылезали?
Пампушка рассердился.
И стал хорохориться.
— Как ты смеешь?! — крикнул он. — Ведь я — пан Пампушка-Стародупский.
— Что вы говорите! — угодливым голоском, будто перепугавшись, молвила Чужая Молодица. — Так наш пан обозный — урожденный шляхтич?
— Да уж не иначе!
— Могущественный владелец села Стародупка?