— Рядом с Гайдном, Моцартом или Бетховеном Вагнер представляется мне маломузыкальным, — сказал Тьерри. — Для него музыкальная драма выше самой музыки, а театр выше музыкальной драмы.
— А вам не кажется, что как раз это и хорошо?
— Меня гораздо больше интересует сама музыка, а не театр, при чем он здесь?
XXXVIII
Поспорив на модную тему — о вагнерианстве, группа знакомых между собой зрителей, преимущественно газетчиков, завела разговор о Тьерри. Он находился в ложе маркизы Вильякаррильо, очень серьезный, корректный и нарядный в своем фраке и белом жилете.
Все единодушно сходились на том, что маркиза, сильно декольтированная и увешанная драгоценностями, просто великолепна в своем вечернем туалете.
— И, однако, это уже пожилая женщина, — заметил один недоброжелатель с желчным лицом.
— Вот так пожилая!
— Но ей, вероятно, лет сорок.
— Какое там! От силы тридцать, — возразил Альфредиссимо, не любивший злословить о ближнем, тем более об элегантной и красивой женщине.
— Одета она восхитительно!
— А Тьерри? Видели вы Тьерри? — спросил один из газетчиков.
— Я только что говорил с ним в ложе, — сказал Альфредиссимо.
— Тьерри, как всегда, корчит из себя денди, — проронил бородатый медик-литератор, слывший весьма светским человеком.
— Лучше бы он не заносился, — с присущей ему недоброжелательностью заметил литературный критик Ларрага. — А то получит по заслугам — и конец его дендизму.
— Тьерри молодец. Он один из тех немногих, у кого есть талант, — вмешался Добон, только что спустившийся с галерки.
— Это тебе, наверно, померещилось. Раньше ты был другого мнения, — огрызнулся Ларрага, не выносивший, когда при нем признавали талант за кем-нибудь, кроме него.
— Человек — существо разумное, а не осел только потому, что умеет называть вещи своими именами, — резко отпарировал Добон. — Тьерри сейчас в таком возрасте, когда самое время отведать светской жизни. С годами это у него пройдет. Но за что бы он ни брался, он делает это с размахом.
— Еще бы! У него есть деньги.
— У других их еще больше. Каждому свое. Я сказал бы о Тьерри:
Кто для величия рожден,Не может жить не величаво.
— Тьерри считает, что возможность тратить деньги должна быть неотъемлемым правом всякого умного и широкого человека и отнюдь не зависеть от размеров его состояния.
— Именно на этой мысли и основано понятие о щедрости, — вставил Альфредиссимо.
— Одни читают По и Уитмена, слушают Моцарта и Шумана, потому что, имея деньги, могут не скупиться, — продолжал Ларрага. — Другие читают Монтепена{267} и Переса Эскрича, а слушают куплеты, потому что стоит это гроши.
— Не каждый способен раскошелиться, если даже у него водятся деньги, — заметил Добон.
— Все это выдумки, — отозвался Ларрага. — Умение тратить зависит не от склада характера, а от того, сколько у человека денег.
— И от того и от другого. Есть люди, которые, даже обладая богатством Креза{268}, все равно станут скряжничать.
Эта фраза прозвучала прямым намеком на самого Ларрагу, который отличался скупостью.
В это время компания заметила дона Пако Лесеа, спускавшегося с белокурой дамой по лестнице. Оба они принадлежали к клаке и теперь, выполнив свою задачу, покидали амфитеатр. Клакерша была высокая, сухопарая особа, размалеванная и плохо одетая. Страстная меломанка, она поочередно влюблялась во всех кумиров публики, вырезала из газет и хранила их фотографии и портреты. Дон Пако Лесеа на минутку остановился поговорить с главарем клаки, смуглым могучим верзилой с дерзким лицом и черными усиками. Этот вершитель мнимых триумфов, созданных ладонями его подчиненных, разместил свою штаб-квартиру вне стен театра, в цирюльне на площади Изабеллы II, а своим заместителем назначил цирюльника, человека разговорчивого и подвижного. Главарь клакеров был чрезвычайно строг со своими людьми, он, словно прусский офицер, поддерживал среди них самую жесткую дисциплину.
Затем дон Пако Лесеа подошел к кружку своих знакомых и, узнав, о чем идет разговор, высказал свое мнение. Дон Пако был романтиком и ставил одаренность на одну доску с деньгами. Из этого социального уравнения следовало, что человек незаурядный ничуть не ниже человека богатого — мысль нелепая и бессмысленная, с точки зрения испанского и, по всей вероятности, любого другого общества.
Дон Пако понимал это, но не хотел сдаваться без боя и признавать, что тонкий вкус и талант не имеют реальной ценности, хотя, казалось, в так называемом избранном обществе они должны были высоко котироваться.
— Талантливые люди заблуждаются, потому что не отдают себе отчет в том, насколько глуп мир, — произнес маркиз де Киньонес, в свою очередь, присоединяясь к беседующим.
— Это уже сказали до вас, хоть я и не помню кто, — иронически, словно актер, подающий реплику, заметил Ларрага.
— Зато мы с уверенностью можем утверждать, что уж маркиз-то отдает себе отчет в том, каков мир, — подхватил Добон.
— И этот молодой человек в самом деле влюблен? — осведомился медик-литератор, имея в виду Тьерри.
— А вам известны слова Ларошфуко{269}, — ответил маркиз де Киньонес, — «Il en est du véritable amour comme de l’apparition des esprits; tout le monde en parle, mais peu de gens en ont vu»?[66]
Фразу эту Киньонес повторял при каждом удобном случае не только за ее остроумие, но также потому, что, цитируя, он мог блеснуть своим французским произношением.
— Мне лично из всех сентенций о любви, которые я вычитал, самой точной показалась мысль Шамфора{270}, утверждавшего, что любовь не что иное, как соприкасание двух эпидерм, — вставил Ларрага.
В это время подошел Пепито Веларде, которому не терпелось рассказать две сплетни, услышанные им в зале. В обоих случаях речь шла о Виктории Калатраве, прославившейся своим цинизмом и умом. Как-то раз, повстречавшись с одним известным писателем сомнительного пола, она с ехидством произнесла:
— Видя вас, я вспоминаю крылатые слова басни: «Голове твоей вся красота досталась{271}, зато взамен — лишь пол-тебя осталось». Перефразируя их, скажу так: «Голове твоей вся красота досталась, зато взамен, похоже, пола не осталось».
Писатель отпарировал:
— В басне это говорит ослица, обращаясь к мраморному бюсту… Что ж, пусть я буду бюстом.
Второй анекдот был о самой Виктории. Она отправилась в ложу графини де Арасена, чтобы поздороваться с этой дамой. Когда прозвенел последний звонок, возвестив о начале акта, она насмешливо бросила графине, указывая на ее мужа:
— Дорогая, я спешу удалиться: сюда идут подбашмачники.
— Вы разумеется, правы, — едко ответила графиня, — ведь с ним, кажется, идет ваш отец.
— Тут Виктория и прикусила язычок, — заключил Веларде, по всей видимости старавшийся отомстить этой мужеподобной особе за какую-то колкость.
— Вы так думаете? — возразил медик, он же литератор и светский человек. — Эта сеньора не спасует ни перед кем и ни перед чем. Больше всего она любит острить насчет бывших любовников своей матери. Я сам слыхал. Несколько лет назад она была неравнодушна к одному юнцу из разорившихся аристократов, и так как у ее мамаши в свое время был роман с его родителем, немало способствовавший разорению последнего, Виктория осведомилась у матери: «Послушай, мама, а этот юноша не доводится мне братом? Мне вовсе не хочется стать братоубийцей».
Эта циничная подробность пришлась собеседникам особенно по душе. Дон Пако Лесеа улыбался, явно считая, что подобное бесстыдство и есть настоящая норма поведения, эталон красивой светской жизни.
— Вы думаете, что Виктория лесбиянка? — спросил медика Киньонес с несколько неуместным педантизмом.
— Да это же очевидно! Она лесбиянка, и притом со стажем. Я часто вижу, как она прогуливается по улице под руку с молоденькой девицей, вызывающе поглядывая на окружающих.
Прозвучал звонок — начинался последний акт, и публика поспешила на свои места.
После спектакля Тьерри и молодой человек из посольства Соединенных Штатов вышли из ложи, сопровождая дам.
На Конче была белая театральная накидка, вышитая золотом и отделанная горностаем, на руках — белые длинные, по локоть, перчатки. Зрители со всех сторон кинулись поглазеть на нее — она, бесспорно, привлекала внимание. Подобное любопытство льстило Конче, но было ей уже не в новинку. Она привыкла к нему. Восхищение ее знатностью и красотой казалось ей вполне естественным и законным. В вестибюле дамы остановились. Заметив их, два лакея пробились сквозь толпу и, встав в дверях, выходивших на площадь Орьенте, выкрикнули: